Однако наблюдать сие существо, сей символ всякого постыдного деяния, всякой извращенной каверзы, всякой лжи и хитрости, использованных им, Лордом-Канцлером, ради сохранения Державы, рука об руку с невинной девочкой, кою Монфалькон годами оберегал от малейшего намека на бесчестие или обвинение, кою защищал от цинизма, от понимания того, что к золоту примешивается сколько-то железа вынужденно, чтобы должным образом его усилить, – от осознания ужасающего спаривания порока и добродетели – от такого кровь рокотала в черепе, и Монфалькону хотелось крикнуть из окна, здесь и сейчас, Стражу, чтобы та отволокла Королеву на остров, достала колоду и топор, обезглавила выскочку на том же месте, где под взглядом Герна из того же окна катилась с плеч тысяча куда более невинных голов за один лишь день, когда озеро делалось багровым от крови жертв, включая пять ближайших родственников Монфалькона, коим тот позволил погибнуть, не защитив их ни словом, дабы Глориана выжила и приняла трон.
Но напоминание о тех смертях напомнило Монфалькону и о владении собой. Он глубоко задышал, он старался улыбаться. Вокруг него знать Альбиона, Арабии, Татарии, Полония, мира хлопали в ладоши, пока Квайр водил Королеву по двору во второй раз.
Ну а снаружи ликующая, топочущая, свистевшая, размахавшаяся шапками толпа угрожала разнести дворец до последнего камня.
Лорд-Канцлер не спеша пошел вдоль галереи, поглядывая вниз на двор, затем отворил дверь в туннель и вскоре стоял один в темноте и безмолвии в Тронной Зале Герна, вслушиваясь в биение собственного сердца, шипение собственной одышки.
– О, сколь погубительной может быть Романтика.
Он будто доверял мысли призраку Герна, ибо говорил почти дружески. Именно Монфалькон умертвил короля, шепотом препроводив его в последнее безумие, воодушевив влезть в петлю, спрыгнуть с куртины, повиснуть вдоль стены, вперясь мертвыми выпученными глазами в тот самый двор, на коем Квайр, презрев и условности, и возмездие, подвел Летнее Зрелище к его блаженной кульминации.
Глава Двадцать Четвертая,
– Эрлство для Жакотта, затем Жакотт для Королевы. – Губа лорда Монфалькона трепетала, ибо он видел, сколь легко можно все спасти. – Только придется избавить ее от некоторых препон. Сераль, дети… – Он возвернулся в старую Тронную Залу спустя два дня, проведенные в постели за охлаждением головы и просчетом интриги. – Что до Квайра, я не в состоянии сделать то, что надлежит. С нею должен переговорить Ингльборо, поведать ей правду, предостеречь… – Он потер чешущийся нос. Огляделся, помаргивая, в сочащемся сверху пыльном свете.
– Почему здесь, Перион?
– По моему ощущению, так безопаснее.
– Чем в собственном твоем кабинете?
– По ощущению, вестимо.
Ффинн пожал плечами.
– Место будит нежеланную память.
Из туннелей за старой Тронной Залой донеслось словно бы тиканье семейства обезумевших часов, и в дверях появились лакеи с лордом Ингльборо на шестах, державших кресло. Над ним колыхалось белое перекошенное лицо Ингльборо, стянутое болью. Клочок, в голубом и серебряном, бежал подле паланкина.
Лорд Монфалькон повел рукой, указуя на плиты; паланкин был опущен, лакеи отосланы жестом. Трое мужчин сидели в луче мутного солнца: Монфалькон в складчатых одеждах на нижней тронной ступени, Том Ффинн, вытянув ногу, на каменном брусе, Ингльборо на кресле. Клочок, тактичный мальчик, мерил шагами сводчатый периметр.
– Итак, сей Рыцарь-Пастух, сын Татирия, уже делит с Королевой постель! – Том Ффинн был в восхищении. – Не может же сие взволновать тебя так сильно, а, Перион? Он не первый простолюдин…
– Он может, однако, оказаться первым убивцем. – Монфалькон вздрогнул, укрощая свое тяжко дышащее тело.
– Ты его подозреваешь? – Ингльборо говорил шепотом. – В чем?
– Я его знаю. Я знаю, что он такое. Я знаю Квайра.
– Пока он угождает Королеве, – продолжал Том Ффинн, хотя и был поражен страстностью Монфальконовых слов, – разве важно, что он из низов? – Он прервался, вдруг уделив пристальное внимание другу. – А?
– Он ей угождает. О, вестимо. Се его ремесло. Обман и лесть. – Монфалькон слышал кое-что из нашептанного Квайром Королеве той первой ночью, слышал ее ответы и был беспомощен, ибо капитан ее очаровывал, утешал, играл отца, брата, мужа, всех вместе; играл на ее усталости, ее чувстве потери, ее жалости к себе, заставляя ее полюбить его. Квайр был столь добр. Его ласки (Монфалькон слышал, как она сие сказала) были как крылья мотылька. И вместо того, чтобы вести ее к надлому, Квайр утешал ее до примирения, как не поступал до того ни один любовник, и даровал ей безмятежность и ограждающую длань. Монфалькон той ночью сошел с ума. Ныне одна из его жен возлежала на собственном одре, близка к смерти, и все из-за обуявшей его ярости.
В молчании, порожденном его словами, Монфалькон прибавил: