И Спенсера, и Ариосто я изначально прочел в изданиях для юношества. В то время я, разумеется, без единого вопроса принял предлагаемые ими описания рыцарства (истории о благородном самопожертвовании трогают меня по сю пору). Естественно, я впитал, как впитывает всякий английский школьник, аргументы Шекспира и Марло касательно божественности королей. Взрослея, я не терял страсти к этим писателям, однако мир вокруг становился все сложнее, и я научился подвергать сомнению некоторые из их допущений. Я стал понимать, что предлагаемый ими идеализм несколько расходится с моим опытом, ибо взрослел в эпоху, когда вся основа британского империализма подверглась сомнению. Помпезность и торжественность викторианцев уступали место рациональности людей вроде Олдоса Хаксли и Джорджа Оруэлла, понимавших, как легко наш идеализм можно запрячь в карету особых интересов властей.
В первые 15–20 лет жизни я наблюдал за свертыванием Британской империи, по мере того как все больше и больше ее территорий провозглашали независимость. Мои современники видели, как наши войска выполняли «надзорные» обязательства в странах, где были нежеланными гостями в то время, и, в большинстве случаев, всегда. С империей было покончено, и мы осознавали, сколь острую нелюбовь местного населения вызывали все годы, пока нас кормили рассказами о том, как благодарны «варварских племен сыны»[8]
за милостивую протекцию британского флага. Все чаще СМИ писали о том, какой смесью иллюзий и силы поддерживалось это впечатление.Начав сочинять собственную беллетристику, я наполовину подсознательно писал о древних империях (вроде Мелнибонэ из цикла об Элрике), почти растерявших власть; о помпе и церемониале, оберегающих иллюзию силы и славы; о лжи и насилии, подавляющих инакомыслие. Мои книги о лейтенанте Бастейбле и гигантских дирижаблях Pax Britannica[9]
, о Джерри Корнелиусе и циничных аргументах скомпрометированной власти, о жестокой империи Гранбретани были вариациями на схожие темы; точно так же «Глориана» повествовала о женщине, что олицетворяет Государство для народа, но полна боли, фрустрации и замешательства в частной жизни.«Оберегает рыцарство Державу», – пел Ингльборо в незаконченной музыкальной версии «Глорианы», которую сочинили мы с Питером Павли,[10]
намеренно сохранив название оперы Бриттена, но подавая материал совсем в ином ключе. «Муж государственный есть маг, творящий для Короны чудеса, он кланяется и ухмыляется, уравновешивает и изощряется», – продолжал я, став, вероятно, одним из первых людей, которые употребили глагол to spin в отношении политтехнологов[11] и предвидели то, что современные СМИ будут подобно умелым иллюзионистам манипулировать нашими чувствами в своих интересах, оправдываясь тем, что на самом деле это наши интересы (не исключено, что так оно и есть). В популистской, неспоримо прозрачной демократии правительство вынуждено изгибаться все изощреннее, чтобы убедить нас в добродетельных намерениях своей реальной политики. В «Глориане» я задался вопросом, может ли цель вообще оправдывать средства – или же чарующий конструкт неизбежно уничтожит то, что призван защищать, каким бы совершенным он ни казался.«Глориана» – не моральная история в узком смысле слова; на деле она предлагает довод против благородного спенсеровского идеала, против принципов ренессансного рыцарства, которые время от времени по-прежнему предлагают нам наши крупные деятели. Сегодня очень немногих умных людей трогает риторика благородных имперских крестовых походов или даже героического самопожертвования, о котором в 1930-х снимали кино Александр Корда и Джон Форд. Реалисты в наших правительствах все читали свою порцию романов Джона Ле Карре или смотрели «Западное крыло»[12]
. Мы осознаём, что такое просвещенный эгоизм, даже если не всегда понимаем что-либо в войнах, в которые себя вовлекаем. Мы даже знаем кое-что об изуверстве и фанатизме – и о том, что они якобы защищают. В этом смысле «Глориана» вряд ли могла открыть глаза хоть кому-то. Этот роман в некоторой степени касается самообмана и в то же время постулирует необходимость равновесия между высокой нравственностью и низким реализмом.Прототипом самой Глорианы стала моя бывшая возлюбленная, дворянка, облеченная унаследованной властью и наделенная либеральным сознанием; что до Квайра, в нем было нечто от Марло; других персонажей я списал с различных друзей, врагов и знакомых. Пик был вторым писателем после Баньяна, вдохновившим меня на сочинение взрослого фэнтези, и я хотел отдать ему должное, сказать спасибо за все, что он для меня значил. Пик вдохновил многие мои ранние героические фантазии, а также аллегорический роман «Золотой барк», но я чувствовал, что не отблагодарил его как следует.