делать быстро, — такое еще не всегда есть!
— Понимаю, Адрианыч, — тихо отвечает Лель, поднимая голову и глядя ему уже прямо в лицо. — Это-
то я понимаю…
Он, кажется, ждет чего-то, хотя его тянет к дверям Гром: Лель обещал подбросить его, Грома, до Лучес на
эмтеэсовском “козле” (Данила Семенович, конечно, давно отправил свой собственный грузовик, не стерпев
“простоя”).
С их уходом в комнате становится сразу тише. Любиков тоже было берется за шапку, но Ключарев
останавливает его. Он снимает трубку, называет свой домашний номер и ждет несколько секунд ответа.
— Забыл, — вдруг виновато говорит он, — мои ведь сегодня уехали. А я хотел тебя ужинать звать.
— Нет, Федор Адрианович. Я уж домой. Пока до Братичей доберусь! Жена дожидается.
Ключарев внезапно задумывается и словно теряет нить разговора. Он проводит несколько раз рукой по
волосам.
— Поезжай, — говорит он наконец, — и передавай привет своей Шуре.
Голос у него звучит мягко, по-домашнему.
А Валюшицкого вновь охватывает смутное чувство горечи: будто бы все, что ни делает, ни говорит
сегодня Ключарев, направлено каким-то образом против него.
Протягивая руку Любикову, он испытывает тоже мгновенный стыд за себя, за Дворцы и острое желание
поменяться с Любиковым местами, чтоб это ему самому можно было уйти сейчас со спокойной совестью, с
поднятой головой…
Но дверь закрывается, и теперь, когда они остались вдвоем с Ключаревым, Валюшицкий в
замешательстве отвернулся к окну, чтобы отдернуть, наконец, занавеску и впустить немного свежего воздуха…
— Семен, ты боишься трудностей? — негромко спросил вдруг Ключарев. Он чувствовал себя опять не
совсем здоровым и сидел, подпирая голову руками.
Валюшицкий, волнуясь, машинально расстегнул верхнюю пуговицу френча. От красной рубашки словно
свет ему ударил в лицо, и белки глаз — синеватой белизны — блеснули. “Сам прошу — снимайте меня: не
сдюжил”, — ведь хотел же он сказать еще утром, не дожидаясь этого позора! А сейчас ответил тоже тихо:
— Что ж, были трудности… А бояться их — как жить?
— Когда же тебе было труднее всего в жизни? — задумчиво продолжал спрашивать Ключарев.
— Когда? — Валюшицкий чуть вздохнул, сведя к переносице брови. — В детстве, при панах. Сами
знаете, годовался сиротой, голодный, голый… вёска 1 была бедная…
— Да… вот и у нас, при Советской власти, есть еще на Полесье бедные вёски, а не должно быть!
Валюшицкий царапал ногтем застарелую мозоль на ладони.
— Тяжеловато мне, — проронил он, очень хорошо понимая, что имеет в виду секретарь.
— А где легко? — отозвался тот. — Всё делаем для того, чтоб после легче стало.
— Я понимаю, Федор Адрианович. Але ж малограмотный я, не справлюсь. Да и боюсь в этих Дворцах
партийный билет потерять, вы ж его мне сами давали…
Валюшицкий низко опустил голову. Клок волос упал ему на глаза.
Ключарев молчал. Лампочка горела вспышками, то озаряя почти белым светом наклоненный лоб
Ключарева и его светлые прямые волосы, то внезапно теряла накал, и тогда в стеклянном колпачке шевелилась,
как червячок, красная угасающая нитка.
— Главное, грамотность у меня слабая, — повторил Валюшицкий, отягощенный больше, чем упреками,
этим молчанием.
— А душа сильная? А понятие в сельском хозяйстве есть? — горячо, скоро спросил секретарь, и слышать
его голос уже было облегчением для Валюшицкого. — Ты же здешний, полещук, каждое бревнышко на хатах
знаешь, не то что людей… А партийный билет тем не сбережешь, что будешь от трудностей его прятать. Не для
украшения лежат они у нас в нагрудных карманах, Семен. Тебе трудно с одним колхозом, ну, а мне что делать?
Посоветуй. Раздели со мной мою тяжесть.
Валюшицкий упорно смотрел в пол. Голос Ключарева, как это бывает при сильном волнении, доходил до
него волнами, то словно отдаляясь, то с особой силой проникая в самую глубину его существа.
И мысли Валюшицкого тоже текли прерывисто, неровно. Вместе со словами “вёска была бедная” перед
ним встала целая картина: крытая соломой хата с почерневшими стенами, сам он, нежеланный сирота, у
холодного порога, и стонущая дремотная песня сестры над люлькой:
Нема соли, нема миски,
Ой-ё-ёй!
Повесили три колыски,
Боже ж мой!
Когда сестра выходила замуж, то, кроме родительской хаты да песен, были у нее в приданое только
самодельные сережки из светлой жести, плоские, в виде бубнового туза…
— Я всегда вас слушал, и спасибо, что человека из меня растите, — пробормотал Валюшицкий. —
Говорю только: учиться бы мне…
— Учиться будешь пока в вечерней школе. Работать и учиться, как мы все. А от райкома обещаю особую
помощь: и сердечную и деловую. Но и взыщем с тебя строже, чем с других, потому что люблю я тебя и больше,
чем за других, отвечаю. Пойми, Семен, не могу я сейчас оставлять тебя в стороне от больших дел, от нашего
великого сражения! Где ты слышал, чтоб на фронте сто тысяч танков в одно место бросали? А сейчас идут на
целинные земли сто тысяч комбайнов. Смотри: городские девушки побросали квартиры, родных, живут в
палатках, хлеб добывают…