— Да ведь как… Поп он и есть поп, а я — коренной тутошний житель… Почему наша мужицкая копеечка, в кровь и пот окунутая, должна ему в карман падать?.. У меня на нее прав больше, коль на то пошло… Ну вот, хитростью, озорством и всяко почал я его донимать. Уж что он только ни пробовал, как ни ухитрялся — все одно обману, бывало! От рук у него отбился, а прогнать меня опасается: боится, что первый против него проголосую… И проголосовал бы: я — такой… Всю его подноготную в кулаке держал, берег на случай… Так приструнил его, что ни слова напротив… Обработал его… в двадцатом году притащил даже инструмент в церковь и стал на паперти кадки да корыта делать… Летом там больно просторно и к тому же прохладственно… Пять годов у меня с ним эта карусель крутилась, аж сам измотался…
И малость помолчав, чтобы доесть огурцы, прибавил с суеверным удивлением, понизив голос:
— А знаешь ли?.. Церковные-то деньги не пошли мне впрок: зашибать здорово стал я в те поры… Сглазил кто-то. — Бондарь покрутил головой на свою лихую бесшабашность. — Ох, и пил!.. По две бутылки натощак, а к вечеру — еще пару… Один раз на спор пошло, и выиграл: пятнадцать каленых яиц зараз съел с солью и в один присест, с малой отдышкой, два литра выхлестал, — вот как!.. Без соли не съел бы, а с солью — съел… Почитай, четыре года подряд я как сыр в масле катался: кажинный день пьяный!.. На эти деньги, что я за свою жизнь пропил, можно бы теперича… так гульну-уть!.. Дым столбом, пыль коромыслом!.. Одно скажу: капитально пил… Бывало, любому на прахтике докажу, что могу пить еще больше… И ничего со мной не случалось, — вот как!.. Только детишек да бабу жаль стало: уж больно кажинный раз, как напьюсь, плакали… Да еще с попом тут канитель заварилась: его забрали, на церковь замок повесили, колокол сняли. Я, конечно, добровольно ото всех церковных делов отвалился: мне что, меня топор кормит… В те поры, значит, ребятишкам и бабе своей обещание дал — помногу не пить… Да-а, ученый был поп, а несмышленый, отступчивый… Может, как ты говоришь, где и помер в одночасье или как, — а вот без него да без звону церковного по праздникам-те бывает скушно… — И вдруг ударил Филька по столу всей пятерней: — Никодим, в рот те дышло! Идем ко мне?.. Самогону у меня — ведро стоит… Как слеза, чистый. Две ночи гнал, чуть баню свою не спалил: два раза гореть принималась… Идем?..
Бондарь Филька допил последний стакан, опрокинув прямо в глотку, и потащил захмелевшего плотника Никодима к себе в Кудёму:
— Идем… у нас погулять умеют, не как у вас… и то сказать: в кои-то веки доводится попотчевать родню досыта… я — не жадный… идем… Если что, у меня ночуешь, найдется место.
Перед уходом Никодим строго-настрого Палашке наказывал:
— Гляди у меня в оба: сени и дверь запри, а в избу, если что, никого не пускай, ни под каким видом. Дивись: по улицам ватаги пьяных ходят, — не ровен час, силком ворвутся.
— Знаю, не глупенькая, не двух по третьему, — отозвалась дочь, не слезая с печки. — Когда воротишься? Поутру, что ли?
— Как дело покажет. Обо мне не сумлевайся, я — не девка, не пропаду… Бывало, у Тихона Суркова — э-эх! пожито-попито… Так запрись, говорю, и не пускай, — еще раз напомнил он, погрозив пальцем.
— Ну, ну, ступай, шатун… — А когда дверь за ним затворилась, прибавила сердито: — Налил глаза-то… Почнут теперь по гостям шастать — до утра не воротится. — А сама была рада, что полную свободу предоставлял ей отец на долгий срок.
Глава X
Ночью в землянке
Вскоре после ухода отца Палашка доела капусту, убрала со стола посуду, подмела окурки, плевки и мусор, нарядилась в зеленую сатиновую кофту и ушла на улицу.
Ходила с подругами по поселку, пела песни, лузгала семечки, — парни нынче были добры и ласковы, а которые позволяли себе лишнего, — отвечала толчками и руганью. К вечеру, помня наказ отца, вернулась домой и заперла воротца, а дверь — на железный крючок. Проходя по темным узеньким сенцам, она задела за что-то плечом.
— Кой пес, — подивилась она, — никак ружье?.. Прокофьево!.. Что это он, заходил вчера, а ничего про ружье не сказал… Придет — отлаю. — И, насупив нарочито брови, посмотрела в угол, будто там и прятался Пронька. Ей было необычайно лестно, что свою дорогую вещицу принес на сохраненье именно ей.
Палашка поела пирога с морковью и, сняв кофту, прилегла отдохнуть на кровать, что стояла вдоль стены, занимая собою половину землянки. Завтра с утра надо было идти в лесосеку. Нынешний день прогуляла и теперь немного побаивалась Семена Коробова: строг он бывал и к ней, тем паче накануне предупреждал: «Смотри, Палашка, выходи. Не порть бригаду…»
Малое время спустя она уже мечтала о Проньке:
— Ишь, пес кудрявый… чего нейдет? Шел бы, пока отца нету. Неужто не догадается?..
Время шло, спиралась в землянке темень, а его все не было. Ей наскучило ждать, и она задремала. Разбудил ее чей-то — не Пронькин — голос в окно. Она вышла в сени и, глянув в щелку между досок, спросила:
— Кто?
— Я это, — нетерпеливо отозвался Пронька. — Что заперлась, трусиха? Отец-то дома или по гостям пошел?