Катались и по очереди, и упряжкой, и задом, и передом, и даже стоя (правда, недолго). Приноровившись, дети с разбегу взлетали на верхушку, как белки. Солома клочьями летела в стороны, при дневном свете было бы видно, что стог стоит в большущем желтом пятне, а ветерок растягивает его все шире.
Потом Жар сообразил подтащить к «свиному заду» несколько охапок соломы, и забава стала еще веселей и громче: молчать, съезжая с такой крутизны, даже у мальчишки получалось через раз. А-а-а-а! Ш-ш-шурх! Плюх! И тут же сверху: «Береги-и-ись!» — и надо скорей откатываться в сторону, чтобы подруга не шмякнулась тебе на голову. Дети раскраснелись, колкая полова набилась за шиворот и в штаны, но останавливаться и вытряхивать было некогда — еще пол-лучины, и пора бежать на хутор, а то дом запрут на ночь.
Скребись потом в ставни, клянчи у Фесси, чтоб встала и, нещадно бранясь, открыла.
— Ну, еще по разку — и хватит! — наконец решил Жар.
Рыска согласно кивнула и, растягивая удовольствие, села на краю, свесив ноги. Друг притулился рядышком. Стог был выше заборов, и веска лежала перед детьми, как россыпь шкварок на сковородке. Кое-где мерцали искорки-окошки, хныкал ребенок — совсем маленький, как кошка вякает.
— А где твоя изба?
— Вон, — сразу указала девочка, глядевшая в ту же сторону. Вздохнула: — Родители, наверное, спят уже. Или мать у заднего окна сидит, прядет. Там рама старая, дует, так мама в шерстяном платке и волосы распустила. Они у нее длинные, ниже пояса, и густые-густые…
Мальчик смущенно потеребил нижнюю губу.
— А я свою вообще не помню… Хочешь, подкрадемся и в окно заглянем? — оживился Жар.
Рыска встрепенулась, но почти сразу же сникла и помотала головой:
— Не-а. Давай лучше еще по два разка скатимся!
* * *
Хольга была прекрасна. Тонкие безупречные черты лица словно вышли из-под резца гениального скульптора — ни одной лишней линии на отполированном до теплого блеска мраморе. Золотые локоны шалью ниспадали до пояса, перемешиваясь с сиянием солнца за спиной Богини. Длинное белое одеяние плотно облегало тонкий стан, собираясь в складки только от колен. Из-под подола трогательно выглядывал розовый пальчик в петельке сандалии.
— О Благодатная! — упоенно взвыл молец, падая на колени и утыкаясь лбом в плотное и ароматное, будто застывшая манка, облако. — Какой великой чести удостоился я, ничтожный!
Богиня торжественно воздела руки, и просторные рукава заплескали на ветру, как лебединые крылья. В пронзительно-голубом небе мириадами струн пела паутина судеб-дорог, уходящих во все стороны, многажды скрещивающихся, а кое-где и спутанных уродливыми клубками. Некоторые были толще остальных, некоторые ярче, несколько аж светились, бросая блики на соседние. Молец упоенно всхлипнул:
— Что мне сделать, Лучезарная, дабы услужить Тебе? Приказывай — я все исполню!
Хольга матерински ему улыбнулась, а потом вдруг шкодно подмигнула и одним неуловимым движением спустила одеяние с плеч, оставшись в чем ветер родил.
— Иди же ко мне, противный! — сказала она и щелкнула зубами.
Молец с воплем ужаса отшатнулся и рухнул на пол возле лавки. Масляные светцы, расставленные по молельне, почти все прогорели. Слабо трепыхались только два, не освещая, а притягивая взгляд. В углу шуршала и греховно хрупала мышь, не иначе стянув из жертвенной чаши освященный сухарик.
— Приснится же такое паскудство, — пробормотал молец, одной рукой потирая ушибленный копчик, а другой придерживая бешено бьющееся сердце. Статуя Хольги, тоже беломраморная, но уже изрядно подкопченная дымом, мрачно и укоризненно взирала на него с постамента. — С чего бы это? Может, Богиня мне испытание ниспосылала?
Молец припомнил, что ощутил при взгляде на обнаженную Хольгу, и догадался, что испытание он провалил.
— Или это знамение было? — с надеждой предположил он, гоня грешные мысли. Последний светец с тонким шипением угас, в молельне стало совсем темно.
Молец, кряхтя, поднялся и обошел статую. Та безмолвствовала, предоставляя служителю самому толковать сон. Затихла и мышь. Зато от приоткрытого (иначе вовсе в святом дыму угоришь!) окошка стали доноситься странные отголоски, словно бы вопли, приглушенные расстоянием.
Изумленный молец на цыпочках подкрался к окну, осторожно — в памяти сразу всплыл саврянский налет — его приоткрыл, да так и застыл вторым изваянием.
По общинному стогу, засахаренному луной, скакали роготуны[11]
.Молец с нажимом протер глаза, силясь понять, не продолжение ли это позорного сновидения.
Роготуны не исчезли. Черные верткие фигурки то появлялись на гребне, то резко пропадали, будто кривляясь и дразня мольца.
«Дети, — сообразил он, и оторопь сменилась нарастающей злостью. — Вот паршивцы, Сашиевы щенки! Всю ж солому испаскудят! Сейчас как возьму хворостину да погоню до самых оврагов…»