Пишу к вам не в первый раз, но ни разу не получил ответа. Теперь вот пишу с фронта и надеюсь, что это письмо вы обязательно получите. С моим делом — конец, разобрались, доказано: произошла ошибка, вина снята. Расскажу обо всем подробно, когда вернусь. Главное — правда восторжествовала, и я сейчас с оружием в руках защищаю Родину. В нашем батальоне люди самые разные — русские, украинцы, грузины, киргизы, узбеки. Я подружился с одним калмыком, старшим лейтенантом. Зовут его Дорчи…
…Я каждый день и каждую ночь вспоминаю вас всех. Здорова ли наша дорогая шабганса? Удается ли свести концы с концами, Дэжит? Не пришлось ли уйти тебе с фермы? Представляю, как вам трудно там: мужчины, конечно, ушли на фронт. Как Батожаб, как учится Жалма? Я даже не знаю, как вы назвали без меня нашего маленького…
…Держитесь, мои родные! Скоро мы разобьем врага, и я наконец-то всех вас увижу и прижму к своему сердцу. Передайте привет всем нашим соседям, всем расскажите об этом письме. Обнимаю вас крепко, до скорой встречи.
Ваш
Все с той же дрожью в руках я передаю письмо матери. Мать осторожно, негнущимися пальцами снова складывает его в треугольник.
Все молчат минуту, другую.
Толстая Дугарма бросается на шею матери. Женщины утирают слезы:
— Вот радость, так радость!
— Слава богу, надо же!
— Разобрались, видишь ли.
— Правда — она всегда выплывет!
Я поворачиваюсь и, спотыкаясь, иду по косовице, по нескошенной траве, дальше, дальше, в степь. Иду, охваченный тревогой, еще не понимая своего счастья. Иду и несу в груди тяжелый, мешающий дышать ком. Иду, иду на солнце… Наконец падаю…
И тут приходят слезы. Я тихо плачу. Тает в груди тяжелая, мешающая дышать глыба.
Я плачу. Никто не видит моих слез.
X
НОЧЬЮ…
Я гоню табун на остров, и мне кажется, что кони идут туда гораздо охотнее. Поднимается из-под копыт мелкая бурая пыль; топот, фырканье, тихое ржание лошадей сливаются в один ровный, приятный для меня гул. Мне кажется, что, раз мы идем на новое место, у коней хорошее настроение.
Я подгоняю лошадей, тихонько, для порядка, покрикиваю, щелкаю ургой и сам над собой подсмеиваюсь: выдумал тоже — у копей хорошее настроение. А с другой стороны, почему нет? Теперь я знаю коней — у них бывает хорошее настроение, бывает плохое, они могут сердиться и радоваться, могут дружить друг с другом, могут враждовать — словом, все, как у людей. И как люди, кони бывают красивые и некрасивые, умные и глупые, верные и неверные. Вот мой Гнедой, например, верный. Я и разговариваю с ним как с другом; жалко, конечно, что он не может мне ответить. Но по его глазам я вижу — он меня понимает. И выручил меня прошлой ночью. А вот у красавца Шаргалдая совсем другой характер: дик, не пробуй подступиться — полетишь. Настоящий хулэг. Если моих коней возьмут в армию, Шаргалдая, наверное, выберет какой-нибудь генерал. Только сначала ему придется помучиться. Рваный Подколенок — коллективист. Никогда не уединяется, всегда в самой гуще — дружелюбен. За это ему и доверено носить ботало. А Белоногий — конь начальника, вечно задирается с другими лошадьми, важничает, как бригадир.
Каждый конь перенимает характер своего хозяина. Но больше всех меня беспокоит Черногривый беглец. Когда я нашел его, был, конечно, очень доволен — в первую же ночь увеличил колхозный табун. А теперь я с удовольствием бы потерял его, столько он мне хлопот доставляет. За ним все время глаз да глаз нужен, задирается, строптив. Хозяин Черногривого беглеца так и не нашелся. Странно.
На острове пасти коней легко. Вода кругом, только вброд на большую землю выйти можно. Так что далеко кони не уйдут.
Я давно уже не был на острове. Раньше мы с ребятами чуть не каждый день бегали сюда купаться. Неплохо искупаться и сейчас, вода вечером теплая. Я отпускаю Гнедого и усаживаюсь на берегу. Гнедой осторожно ступает в воду, доходит до середины реки и начинает шумно пить. Интересно, сколько ему надо сделать глотков, чтобы напиться? Я считаю до восьмидесяти и сбиваюсь.
Сиреневые сумерки сгущаются, и скоро я различаю только темные силуэты своих коней. Из-за реки тоже слышен звук ботала, только другой, резкий. Это пасется табун соседнего колхоза. Оттуда же все время доносится голос их табунщика. Просто неприятна его ругань; я прислушиваюсь к тарахтению трактора, доносящегося с другой стороны. Шумит трактор, и сквозь этот шум пробивается голос — печальная песня. Это поет наша Сэрэн-Дулма.
Неожиданно трактор смолкает, вместе с ним прекращается и песня. Проходит минута, другая, и я начинаю беспокоиться: что там у нее? Я так и не видел сегодня свою тетку. Не успел поговорить с ней о письме отца. Хоть Сэрэн-Дулма и приходится мне теткой, но в душе я ее считаю старшей сестрой.
Зову из воды Гнедого, взбираюсь на него, объезжаю — на всякий случай — табун и бродом по черной, сердитой воде, не замочив ног, перебираюсь на ту сторону.