То, что она мне зашьет, — хорошо, даже очень. А подвернуть штанину — нет! Я постоянно помню, что у меня кривые ноги. Меньше всего я хочу, чтоб Зина это узнала.
Скоро мы выходим к взгорку. Он тоже весь зарос лесом, и когда мы, запыхавшись, взбираемся на него, видим оттуда наши места. Все как на ладони, только маленькое, игрушечное: молочная ферма, овцы, пасущиеся на острове, брошенный посреди поля трактор, стога сена. А под нами лес, лес, лес…
это Зина забралась на большой черный пень и декламирует, —
А я слушаю и вспоминаю спустившихся по радуге небесных красавиц. Т а тоже стояла со вскинутыми руками, Т а[9]
, похожая на Зину.— Батожаб, — сказала Зина, и я вздрогнул, — Батожаб… знаешь что, давай с тобой дружить!
— Но мы же и так дружим! — удивился я.
— Нет, не так. Давай дружить, как пишут в книгах, как взрослые, понимаешь? Теперь, с этой минуты, ты не должен дружить ни с одной другой девочкой, а я — ни с одним мальчиком. Иначе это будет измена. Понял?
Я не очень-то понял, что должен делать, но все равно был рад, сказал:
— Договорились, — и протянул Зине руку.
Сконфуженные, счастливые и немного подавленные своим счастьем, мы стали спускаться.
Шабганса разворчалась: куда это запропастились, бросили старуху, надо было уйти, оставить без еды, тогда бы знали…
Она уже достала хлеб, испеченный в золе, масло.
Мы усаживаемся вокруг раскинутого платка. Шабганса, прежде чем приняться за еду, воздает сэржэм — бросает на все четыре стороны по кусочку хлеба, по крошке масла, — духи, которые всегда рядогл с нами, не забыты, у них нет причин сердиться на нас.
На обратном пути мы набредаем на небольшую лесную сторожку. Обычно в ней ночуют лесорубы или охотники, но этим летом вряд ли кто-нибудь заходил сюда. Почти все мужчины на фронте, а тем, кто остался в улусе, не до охоты. Однако, к моему удивлению, в сторожке было постелено свежее сено, а у порога стояла консервная банка с окурками. Я поднял банку и стал рассматривать яркий, красивый ярлык, на котором была нарисована коровья голова. Под головой надпись: «Улан-Удэнский мясоконсервный комбинат».
— На этом комбинате работает мой отец, — сказала Зина.
— Откуда здесь эти консервы? — спросил я.
Бабушка чем-то обеспокоена, то и дело поглядывает вверх. Наконец она останавливается.
— Вот, — говорит она радостно. — Вот эта подойдет.
Я тоже смотрю вверх и совсем не вижу, что там может ей подойти. Бабушка подходит к тоненькой сосеночке и ласково гладит ее рукой.
— Руби вот эту.
Она говорит так, как будто давно договорилась со мной, что я должен рубить ей сосну, хотя не зря же мы прихватили топор.
— Зачем? — интересуюсь я.
Шабганса закуривает трубку и хитро улыбается:
— Много будешь знать, станешь такой старый, как я.
Нашу шабгансу не переспоришь; я валю сосенку, очищаю ее от сучьев. Бабушка требует, чтоб очищенный ствол я нес домой. Наконец лес кончается, и мы выходим на дорогу. Но тут бабушка опять сворачивает в сторону.
Она ведет нас к ложбине, где растет огромная, с мощным стволом лиственница. Я думаю: если три человека возьмутся за руки, то и тогда не сумеют обхватить ствол. На ветках лиственницы висят разноцветные ленточки, а перед деревом лежит большой квадратный камень, на котором высечены по-тибетски какие-то молитвы. На камне стоит медная чашечка — сугсо. Это место называется обоон, здесь собирались верующие, молились и приносили жертвы.
Раньше, говорят, собирались тут часто, потом перестали, приходили молиться только старики. Сам я никогда таких сборищ не видел. Как только началась война, люди снова начали наведываться сюда. Я вспомнил письмо, которое мы с Сэрэн-Дулмой сожгли на костре.
Мы с Зиной с интересом рассматриваем камень, чашечку, лоскутки на ветках дерева, бабушка тем временем достает из-за пазухи такой же лоскуток, привязывает его к лиственнице и кладет в чашечку медные деньги. Потом снимает шапку, обнажает седую, коротко остриженную голову, становится на колени и начинает молиться.
Вот зачем она отправилась с нами в лес.
— Благодарю тебя, всевышний, — бормочет шабганса, и прикладывает руки к груди, и кланяется, — за то, что ты освободил моего сына. Сохрани его от меча и пули, дай ему благополучно возвратиться… — Бабушка бормочет, старательно кланяется.
— Зачем только она верит в бога? — огорчается Зина. — Известно же, что его нет!
Я поскорее отвожу Зину в сторону, чтобы бабушка не услышала ее слов. С бабушкой о боге спорить бесполезно. А то еще может выдать такой адис[10]
, что до вечера будет шуметь голова.Кончив молитву, бабушка не разговаривает с нами, не замечает нас, но долго не выдерживает, начинает ворчать все громче, все сердитее. Мы идем сзади и слышим, как она нас отчитывает: