Распространился гламурный тон ёрничающего всезнайки-обозревателя. “Обозревают” всё: от религиозной жизни — до литературы, кино, ночных клубов, ресторанов и проч. А тон — один, и он мне не нравится. Я б этих обозревателей отправлял на исправительные работы. А у читателей этих “обозрений” — спесь, что они в курсе дела. Еще одна подмена в культуре. Разновидность клиповой деятельности.
Когда долго смотришь на поразительную, уровня старых мастеров, картину Милле “Анжелюс” (утренняя молитва), то становится и впрямь слышен дальний звук сельского колокола.
28 мая, Вознесение Господне.
8 утра, сон: белка на письменном столе (в Переделкине?) — оставляет на карандашах зубками малозаметные метки.
После ампира анфиладу сменили изолированные помещения, что свидетельствовало о росте индивидуализма в цивилизованном человечестве. Но уже Пушкин плотно закрывал двери своего кабинета. И если в них просовывалась голова разбаловавшегося ребенка, то, не раздумывая, бросал в нее со стола какой-нибудь тяжелый предмет. (Развивая Хармса.)
29 мая, пятница, 9 утра.
Сейчас приснилось: “Провокация вещь тонкая, деликатная: поди разбери, кто ее устроил”. С тем и проснулся.
Ретроспектива Кандинского в Помпиду. 10 залов своеобычной красоты — вплоть до 30 — 40-х: “инфузорий” а la Миро. Колорист был отменный — все свое: форма и цвет пятен, мазков, особенно прекрасны десятые годы: именно крупные лохматые пятна цвета, пока еще прочитывается пейзаж. Он был уже юношей, когда умер Достоевский, но писать, как и Гоген, кажется, стал только после 30 лет.
Всегда галстуки, костюмы, стрижка — никакой богемности, а солидность.
Одного посещения мало; уже тянет вторично влиться во всю эту красоту.
Но вдруг Кандинский “вспомнил”, что кроме пятна есть еще черта, и оригинально совместил черту и пятно. Но когда дошел до твердого силуэта — стал погибать.
Малиново-вишневый — с синим, зеленым — в 10-е годы. Новому искусству еще нету и полувека…
И как хорошо все начиналось: с импрессионистов (60-е гг. XIX в.).
Но все-таки, благодаря заокеанской подпитке, лет 50 абстракционизм просуществовал…
И пошли мы с ней тогда, как по облаку.
И пришли мы с ней в “Пекин” рука об руку —
незабвенные строки Галича. У “Пекина” (1974?) он мне и назначил свидание, подсадил в такси — на Большую академическую, к какому-то “еврею-профессору” (“водят к гаду еврея-профессора”) — многолюдное застолье, выпьем — споет. Кто-то обратил его внимание на интересную особу в серьгах. Разгоряченный Галич встал торжественно с рюмкой: Новосибирск… это незабываемо… чуть ли не “скрасили мое сиротливое одиночество”… спасибо, спасибо. Дама покраснела, улыбалась, потупясь. Рядом, кажется, сидел ее муж.
В тот день Галич написал “Когда я вернусь”. Читал по бумажке.
1 июня, понедельник.
Обедали на Альма с Асей Муратовой.
Чтобы университетские стены изнутри и снаружи не были больше исписаны анархическими “граффити”, их стали покрывать спецкраской, теперь поверхность не замарать. Но и в ответ изобрели грифели и проч., которые уже спокойно накладываются и на эту “спецкраску”. Сложные, дорогостоящие технологии.
Мы-то в совке думали, что все западные провокационные бучи от нас. Ан нет. Есть, есть какие-то дестабилизирующие повседневность трансконтинентальные закулисные “синдикаты”. Беспомощность либералов перед анархией.
Кажется, что Франция держится сейчас вовсе не на государственной силе, а просто потому, что некому ее опрокинуть. Тихая перманентная дестабилизация общества, его эволюционное разложение — словно на это ставка. Кажется, социальная дисциплина зиждется на двух китах: еда и вино; ну и, конечно, много хороших, доброжелательных, вполне трудолюбивых людей с… вырванным жалом веры и воли.
Анархисты, черт знает кто, на три месяца парализовали учебу (в Ренне). Никто не пикнул: послушные студенты-бараны подчинялись горстке анархистов, сопляков, которых дергали за нитки профсоюзы, а тех в свою очередь… А тех в свою… Дальнейшее — молчанье. Видимо, в конце концов все упирается в каких-нибудь космических пришельцев.
ТВ — Первый канал. Актер Певцов (сильно сыгравший Володина в телеверсии “Круга первого”) поет на конкурсе “Две звезды”: “Я скучаю по тебе, как апостол по святым мукам. Вот какая штука”.
Русский художник передвижнической традиции не мог аж до XX века соскочить со штыря идейности (извращенная форма несекулярного творческого сознания). Следствие, в общем, благотворной задержки в “развитии”: у нас был Дионисий, когда на Западе уже царила имморальная вакханалия “человечины”. Зато уж потом мы стали первые радикалы (Малевич, Кандинский и т. п.). И сразу искусство фигуративное стало казаться приторным (Петров-Водкин). Филонов — Андрей Платонов нашей живописи. Несостоявшаяся мощь Чекрыгина (но при совке его ничего не ждало, кроме гибели — физической или творческой).