Психологизм (и то — улетучиваясь) оставался у импрессионистов только в портретах. Тогда как в России на нем еще долго продолжали держаться целые композиции. Русскому художнику казалось непристойностью отказаться от психологического содержания — чем-то вроде канкана. Даже пейзаж у нас имел психологическую содержательную нагрузку. Недаром говорил Розанов, что тот, кто способен написать хороший осенний русский пейзаж, тот уж, будьте уверены, никогда не предаст своей Родины.
Пунин (в юбилейной заметке о Брешко-Брешковской, 1927 г., Париж) рассказал примечательный эпизод (со ссылкой на либерала Мих. Осоргина): “Народник Михайловский — по дороге в ссылку — заехал в Пермь, и сбились с ног от желания выказать почет знаменитому страдальцу губернские власти, ошалели от радушия и от водки „революционных обедов” местные купцы и местные земцы”. А “растерявшиеся городовые брали под козырек „Интернационалу”, который распевала на пермских улицах свита великого человека”.
Бесы… бесы… Т. е. “Народно-освободительная борьба” — в одном из ярких своих эпизодов.
Где бы тогда я нашел себе нишу? Как Леонтьев — при Оптиной? Нет, это не для поэта. Мог ли бы я чистосердечно отдать себя на службу эмпирической власти? Наверное, разрывался б (как Пушкин) между служением и возмущением.
Мирискусники первыми стали отрываться от пут социального содержания. Тем не менее искусство уже 20-х годов казалось им чем-то адским в силу своей беспредметности (несправедливо, зато оно не было игрушечным).
Все это не дурно, не хорошо, это — в силу исторического развития (и даже географии!) — другая культурная матрица.
Ася Муратова: “Шагал — вот уж кто любил деньги”…
Поразительное недавнее стихотворение Шварц (в “Знамени”, кажется?). Оно держится не на метафоре, не на фонетической вязи, не на визуальной картинке, а исключительно на смысле. А “формы” там ровно столько, сколько для него требуется. Оно о том, что как было бы хорошо, если б умерших нам не приходилось закапывать или сжигать, а они попросту исчезали. Нам легче было б верить в бессмертие.
И связанное с ним напрямую тоже: что вот уже десять лет после смерти мамы не открывала она шкаф, где висят платья покойной.
Лена стала писать стихи, которые можно пересказывать, и при этом — все равно сжимается сердце.
А это:
Бабье лето — мертвых весна,
говорят в Тоскане, говорят со сна…
Там клен остается голым и беззащитным — несравненная вещь — как это передано в десяти строчках.
5 июня.
Политолог Белковский, постоянный гость “Эха Москвы” — в интервью такому же мудрецу Евг. Киселеву (кстати, зятю покойного Феликса Светова): “Путин восстановил несколько могил, говорят. Вот и все его заслуги. Например, могилу „великого русского философа Ильина”. И не подсказали ему ни Михалков, ни Сурков, что этот „великий русский философ” сотрудничал с Гитлером! С нацистской Германией!”
Киселев: “К стыду своему, я тоже об этом не знал”. (Вывешено на сайте “Эха”.)
По ТВ: “Русский бум на Венецианском биеннале”. Я сразу же и сказал: “Не приведи Бог видеть русский бум, бессмысленный и беспощадный”.
13 июня, 020.
Идет фильм о Рублеве (Тарковского). Солж. — о нем — и прав и не прав. Все-таки это далеко не шестидесятнический уровень, намного выше.
В начале 80-х Председателем Госкино был чиновник Ермаш — на него как на виновника своего бегства, давая мне интервью в Париже, ссылался Тарковский. Но Ермаш этот был, оказывается, отнюдь не дурак и реальность видел трезвей Тарковского. Он рапортовал в ЦК (июнь 83 г.): “Сосредоточившись на собственном эгоцентрическом понимании нравственного долга художника, Тарковский А. А., видимо, надеется, что на Западе он будет свободен от классового воздействия буржуазного общества и получит возможность творить, не считаясь с его законами. Однако, поскольку кино является не только искусством, но и производством, требующим значительных затрат, можно предполагать, что дальнейшее существование Тарковского А. А. за рубежом будет либо связано с утратой декларируемых им патриотических чувств со всеми вытекающими отсюда последствиями, либо оно станет невыносимым и режиссер обратится с просьбой о возвращении в СССР”.
Все правильно (“Источник”, 1993, № 1).
Непостижимо, как поэты порой не видят, о чем пишут. Я уж как-то упоминал пастернаковские парусники, раскачивающиеся на глади бухты.
А вот и у Заболоцкого (“Приближался апрель к середине…”, 1948):
Он стоял и держал пред собою
Непочатого хлеба ковригу
И свободной от груза рукою
Перелистывал старую книгу.
Какой-то фокусник: попробуйте сделать то же самое.
Был в Париже (проездом с Венецианского биеннале) литератор Вадим Месяц: оставил свой сборник и книгу покойного Парщикова. Чистая литература, секуляризация полная — у покойного Алексея. Помнится, когда-то в чем-то подобном Блок “обвинял” раннего Мандельштама (которого, однако, не покидала религия).
Страшный мир авангарда, механики — мир без Христа.
14 июня, воскресенье.