— Не на митингу-ту! Здесь не ярить жену, другие слова надобны, тихие, душевные, но такие, чтоб огнем на сердце пали, все в нем повернули. Недостало на них твоей любви, Алеша, сам виноват. Я с Зои вины не слагаю. Нечестно она обошлась с тобой. Но и ты повинен. Ты б за свою большую правду стоял, не отступался, а в малом выказал бы жене ласку, уважение. Да исподволь, да помалу-те ее на свой лад поворачивал, не ломал. На что дуб крепок, а и тот до поры терпит. Так-то, голубь мой. Ученый ты человек — куда мне, старухе! — но и я кой-чему в жизни научилась, хоть в грамоте не сильна.
— Нет, не могу я с вами согласиться, Евдокия Ильинична!
— Придет время, согласишься, батюшка. Настоящая твоя любовь еще впереди, Алеша. А уж придет, тогда держись за нее обеими руками, не упусти. Худо будет, коли упустишь. Не по-теперешнему худо!
На этот раз Алексей ничего не ответил. Что-то в словах душевной, умной старушки смутило его. Голос Евдокии Ильиничны звучал убежденно, предостерегающе, почти пророчески.
9
Часто к Черепахиным заходила Нина. Она занимала комнату при больнице, но знакомых не имела и тянулась к родственникам.
— Забежала на огонек, проведать вас,— объясняла Нина, останавливаясь в дверях, держась руками за скрещенные концы платка. Ее большие светлые глаза ласково глядели на всех. Алексей тоже ощущал на себе этот взгляд и смущался. Хотя Нина в своем легком цветастом платье ничем не напоминала прежнего строгого врача в белом халате, Алексей не мог забыть, что много дней был ее пациентом.
— Да ты входи, Ниночка,— приглашала племянницу Евдокия Ильинична.— Что стала в дверях, ровно гостья? Чай, своя, не чужая.
— Нет-нет, я на минуточку.
Но Никита Савельевич уже шел к девушке, обнимал ее за талию и усаживал на стул.
— Будешь ужинать с нами,— притворно сердито ворчал старик.— И никаких возражений. Не пущу, и баста!
— Правильно, отец,— одобрительно говорила Евдокия Ильинична.— А ты что ж, Алеша, не кличешь Нину-те?
— Она его горькими порошками пичкала, вот он и осерчал,— шутил Никита Савельевич.
— Оставайтесь, Нина Александровна,— присоединялся к общей просьбе Шатров.
И Нина оставалась.
Она с аппетитом ела пельмени, которые мастерски лепила Евдокия Ильинична, рассказывала о больничных новостях, расспрашивала Шатрова о приисковых делах, обнаруживая в них изрядную осведомленность. Во всяком случае, гораздо большую, чем можно было ожидать от врача.
Часто разговор сбивался на литературу. Алексей скоро убедился, что Нина такая же страстная любительница чтения, как и он сам. В несколько дней она проглатывала книги, которые приносил ей из своей библиотечки Шатров, и просила еще и еще.
О литературе Шатров мог говорить без конца. А здесь он заполучил внимательную слушательницу. И Шатров подолгу рассказывал Нине о том, как Шекспир в первое время своей жизни в Лондоне присматривал за лошадьми джентльменов, приезжавших в театр; как молодой Золя ставил на крыше силки ддя воробьев и жарил свою добычу, нанизав ее на стальной прут от занавески; как умирал от чахотки Достоевский, а Некрасов удивлялся, что паралич не хватил его правую руку в те годы, когда он был редактором «Современника».
— А теперь? — улыбаясь, заканчивал Шатров.— Дома творчества, творческие командировки, премии, звания лауреатов... Союз писателей всячески опекает молодых
. авторов, только пиши. Нет, в большом, неоплатном долгу перед народом наши инженеры человеческих душ!
Нина слушала жадно. О многом она узнавала от Алексея впервые. Раньше ей не приходилось сталкиваться с такими начитанными людьми. О себе рассказывать Нина не любила. Собственная жизнь казалась ей очень обыденной, серенькой. «Ну, жила с папой и мамой в Улан-Удэ, пока не закончила там среднюю школу. Там же вступила в комсомол. Потом — Иркутский мединститут, зачеты, сессии, практика. Выполняла комсомольские поручения: была агитатором, диктором. Закончила институт, попросилась на Север, к дяде. Вот и вся моя жизнь».
Теперь, когда Шатров не участвовал в планерках, у него оставалось много свободного времени, и вечерние встречи в доме Черепахиных затягивались часто допоздна. Тогда Алексей провожал Нину до больницы, прощался у ее крыльца и шел к себе. Наутро — снова работа...
Однажды, как обычно, Шатров стоял на верхней площадке промывочного прибора. Сотрясая все тонконогое сооружение, с хрустом ворочалась железная бочка. Далеко внизу маневрировал на полигоне со своим бульдозером Смоленский.
Алексей любил эти часы дня. Теплый ветер ласково гладил щеки, лениво шевелил волосы, потом, осмелев, забирался под рубашку, скользил по коже. Солнце щедро грело землю, промерзшую за зиму. Далеко, насколько хватал глаз, во все стороны увалами расходилась тайга, скрываясь в дрожащем мареве. В разных местах, похожие на боевые треножники марсиан, виднелись другие промывочные приборы прииска. С них беззвучно падала вода, казавшаяся на таком расстоянии неподвижной.