— Нет, — проскрежетала воительница, хлестнув вороного и преграждая вход на мост. — Не надо.
Многих забирала Русалочья река. Коварством заставляла вернуться, чтобы больше уже не отпустить. У переправы повисло угрюмое молчание, которое нарушали лишь плеск воды да шелест камышей и хруст осоки. Даже Тойву не выдержал и потянулся к оберегу на шее. Стиснул его вспотевшей ладонью и хмуро посмотрел на Совьон. На грозного коня под ней, на взлетевшего ворона. На её синий полумесяц, будто налившийся приречной тенью.
— В путь, — обронил он. И, видя, что воины неохотно отходят от моста, гаркнул: — Шевелитесь!
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром не досчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто так кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его рёбрах, а водоросли опутают грудину.
Совьон срежет у себя тонкую прядь и подожжет её у рассветного костерка, пока никто не видит.
Первый.
Топор со стола I
Есть одна хорошая песня у соловушки —
Песня панихидная по моей головушке.
Волчья Волынь встретила их промозглыми ветрами и холодным светом путеводных огней. Волны пенились и били в борта корабля, длинного и узкого, с высокого поднятыми носом и кормой. Давно в Волчьей Волыни не видели такого — на парусе был вышит сокол. У берегов города, высившегося над Дымным морем, Хортим Горбович наконец-то приказал поднять его: корабль ещё подходил к Волыни, а со смотровых башен всё наверняка уже разглядели. И теперь в Волчьем доме ждали прибытия гуратского княжича-изгнанника. Того, кому запретили появляться под родовым знаменем, — Мстивой Войлич это, конечно, понимал.
Он понимал слишком много, волчье-волынский князь. Отец княжича Хортима ненавидел Мстивоя и не воевал открыто только потому, что Гурат-град находился слишком далеко. К северу от Волчьей Волыни лежали лишь маленькие поселения айхов-высокогорников — их жители спали в юртах, одевались в меха и прославляли своих шаманов-оборотней. А севернее айхов — одни остекленевшие от мороза пики, по легендам, скрывавшие за собой драконов. Таких, каким Сармат и в подмётки не годился. Через все Княжьи горы от восточной Волыни креп Черногород — самое северное княжество запада. А его здесь, среди камней и моря, считали цветущим югом.
Гребцы на корабле Хортима Горбовича налегли на вёсла. Волны продолжили бить в борта с повешенными на них щитами — их повернули небоевой, впалой стороной.
«Я пришёл с миром, князь Мстивой, — подумал Хортим и выдохнул белёсую дымку. — Не откажи мне».
Юноша знал, что Волчья Волынь великая и древняя. Но когда рассмотрел вблизи, сжал пальцы, чтобы не издать ни звука — от восхищения. Он многое видел за годы изгнания, но такого — ни разу. Это время заставило его огрубеть и заматереть, но, похоже, в нём до сих пор остались слабые отголоски мальчишества. Хортим Горбович задушил их одним усилием. Всё же ни город, ни его князь не сулили ничего хорошего.
Волчью Волынь словно вытесал небесный ваятель — из горы выступали её огромные грузные башни. Она лежала, будто на круглом блюде: позади — хребет, впереди — Дымное море, никогда не замерзающее до конца. Волынским судоходам не было равных, и если летом, весной и ранней осенью к северным берегам приставали купеческие корабли, выменивающие пушнину, рыбу и жемчуг, зимой только волынцы, из города или с округи, могли совладать с потоками плавающих льдин. Хортим Горбович пришёл в сентябре, но воины на вёслах и проверенный кормчий едва справлялись. Княжич, как и обычно, грёб наравне со всеми, но когда корабль приблизился к исполинским воротам, встал на нос. И рядом — его воевода.
Раньше Фасольд был воеводой гуратского князя, отца Хортима. Колодезников сын, выросший далеко от Пустоши, — именно его гордый и крутой нравом князь долгое время считал своей правой рукой. Он изгнал Фасольда не за дела Хортима, а за собственную ошибку, но с тех пор воевода служил юному княжичу. Больше всего Фасольд напоминал Хортиму медведя — крупный, хмурый, с широкой грудью, поросшей седым волосом, хотя Фасольду было немногим больше пятидесяти. Волосы на голове, обрезанные ниже челюстей и тоже полностью седые, у него не то вились, не то лохматились. Кустистые брови сходились над неприветливыми серо-голубыми глазами. В когда-то разорванном и криво сросшемся ухе висела маленькая серебряная серьга.
— Мстивой Войлич — мерзкий человек, — угрюмо проговорил Фасольд и стиснул обух верного топора. — Не говори потом, что я не предупреждал тебя… княжич.