Целую неделю он добирался до Уфы, то есть сто двадцать верст, как полагали земляки. Можно бы дойти быстрее, да ведь и то возьмите в расчет: в пути, для пропитания, ходил по окошкам, не всякий и покормит, и ночевал худо, где тьма застигала, — под крышей, а то и в чистом поле.
Войдя в неведомую, полную криков, вагонного лязга, базарной суеты Уфу, Вострецов сразу потащился в гору, в самый центр, где, ему казалось, должен помахивать кувалдой Климентий.
Но кузнеца нигде не было, и Степа, глотая слезы, просил милостыню, а еще — работу. Подаяние, случалось, кидали в шапку, а работы никакой не сулили, — сами перебиваемся с хлеба на квас, сынок!
Он искал брата долго и настойчиво, и уже было зябко спать под лодками, на берегу Белой, хотя мальчишек и набиралось там множество.
Однажды, ближе к осени, он вылез из-под суденышка, где ночевал, и пошел попить воду из горстей. Возле берега стояла, наполняя ведра, его, Степки Вострецова, невестка, то есть жена Климентия. Мальчик не поверил в удачу, обошел Дарью кругом и лишь тогда, когда женщина, всплеснув руками, кинулась к нему, упал на грудь родственницы.
Клим, обнаружив рядом с женой, вошедшей в горницу, брательника, невесело поглядел на него, молча повздыхал, налил в миску маленько борща, отрезал ломоть хлеба, сказал:
— Не гневись, братуха, но кормить тебя нечем. Своя детвора не досыта ест.
В тот же вечер Клим велел Дарье постирать порты и рубаху Степки, погладить их, а утром братья отправились в железнодорожные мастерские, где кузнечил Климентий. Степана весь день гонял у наковальни мастер и так и сяк пытал, на что гож, а к вечеру, когда и сам умахался, сказал: «Ладно, стой у горна подручным».
Три с половиной года сгорели в Уфе у огня. Из каждого жалования отсылал Степан все, что мог, в Казанцево — малым несчастным Вострецовым, которые при всем том помирали вперегонки.
Всякая смена у горна длилась более половины суток, но счастлива тем молодость, что может одолеть эту каторгу, какая не под силу старикам.
Судьба послала Степану в соседи учителя словесности Владимира Ивановича Касаткина, и тот, расспросив мальчика, о чем его мечта, позвал кузнечонка к себе в дом.
По ночам, при свете луны, подручный читал книги, взятые из немалой библиотеки учителя, — и бил океан в днище живого бочонка, и летел Пугачев впереди конной лавы, и поражала очи красотой царевна-лягушка.
А еще, впервые от Касаткина, услышал юноша, что есть люди-вампиры, сосущие чужую кровь, и без борьбы беду не избыть, — так уж устроен мир.
Однажды кто-то внушил Климу, что в Челябе платят получше, а харч подешевле, и старший брат предложил:
— А давай-ка мы с тобой, Степан Сергеевич, махнем через хребет!
К той поре, надо сказать, совсем иные отношения сложились меж брательниками, ибо младший уже отрабатывал свой хлеб сполна, а также кормил Казанцево, как уж получалось.
В Челябинске — увы! — постоянной работы не сыскали, и пришлось прибиваться временно в железнодорожные мастерские. И дни, недели, месяцы проходили в копоти, в железном лязге и жаре, обжигающем лица.
Домой, в Сибирскую слободу (там ютились в землянке), шли мимо нарядного вокзала, гремящей грузовой станции, где дергались и катились жесткие грязные вагоны.
Степа наизусть выучил все привокзальные закоулки, здесь, коли выпадал отдых, можно было поиграть в бабки либо в лапту, поглядеть на парней, важно ходивших под руку с барышнями.
Однако тяжкая дымная работа сжигала весь день и запас сил, без которых не очень-то охота лузгать семечки или даже идти в кинематограф.
— Клим, — спрашивал Степан, — и долго мы здесь маяться станем?
— Не, — усмехался старший. — Еще месяц.
— А там что?
— А там привыкнем.
Степан не принимал шутку, говорил хмуровато:
— Тут, бают, места богатимые. Давай золотишко покопаем, а то помотаемся по заводам, авось, что и отыщется нам в долю.
Брат молчал.
— Давай, Климентий. Больно сыро-то в землице жить, детей загубишь.
В конце концов Степка уговорил брата, и они отправились в Сим, где, по слухам, жилось почти сносно. Но вышло, что хрен редьки не слаще, жилья дешевого и в Симе нет, нужда погнала в Катав.
Из Усть-Катава Степан уехал уже один, без Клима, ибо вышла ссора с полицией, даже не ссора — ненависть.
Получилось вот как. Работный народ, возбужденный штрафами и грубостью мастеров, устроил митинг, и братья тоже явились на сбор: куда все, туда и они.
Ораторы еще молчали, когда подошел к младшему Вострецову известный в вагоностроительном заводе социал-демократ Степан Кузьмич Гулин и сказал:
— Голос у тебя, тезка, чисто иерихонская труба, а вот говорить робеешь.
— Это как понимать? — покосился на него Степка. — На что намек?
— Не намек. Вместо языка — дырка.
Вострецов усмехнулся, высунул язык, подержал маленько наружу. Стоявший рядом партиец Гнусарев посмотрел на здоровенного восемнадцатилетнего парня, и на губах подпольщика тоже промелькнула усмешка.
— А коли есть, пошто молчишь?
— А чо говорить?
— Как что? Или сладка у тебя жизня, паря?
Степан отрицательно покачал головой.
— Меда нету. Верно.
— О том и скажи.
— Это можно, — понял его кузнец.