Смерть в то время можно было наблюдать чаще и явственнее, чем в наше время. Медицина была по-детски беспомощна, перед эпидемиями она была бессильна. Примерно половина детей умирали, не достигнув тринадцати лет. Средняя продолжительность жизни — около тридцати лет. Умирали не в больницах, а дома, в кругу семьи. Смерть была составной частью жизни, повседневности. Но молодой сатирик пока что жил вне повседневности, в мире философских систем, в царстве литературы. Он боролся против княжеского произвола и верноподданнической глупости, то есть воевал за человечность, но людей вокруг себя едва замечал, так как полностью был сосредоточен на будущем.
И вот встреча со смертью возвращает его к действительности. В 1786 году умирает Эртель, в 1789 году отчаяние от нескончаемой бедности семьи приводит брата Генриха к самоубийству. В 1790 — скончался Герман. Мысль о неизбежности смерти ошеломляет Рихтера. «Эта мысль вызывает безразличие ко всем занятиям» — так заканчивается дневниковая запись.
Его и прежде странные «занятия» все еще не приносят успеха. Но это не конец, а новое начало. Не настань оно, возможно, перенапряженный дух в этом истощенном, измученном сексуальной неудовлетворенностью теле помрачился бы. С Ленцем это случилось, когда ему было, как и Рихтеру, двадцать семь лет, с Гёльдерлином — в тридцать два года.
Уже в предшествовавшие годы мысль о смерти занимала его, мучила и требовала выражения. Об этом свидетельствуют различные, большей частью сатирические статьи того времени: «За и против самоубийства», «Указания касательно моей эпитафии», «В каких выражениях следует ежегодно после моей смерти отдавать мне должное», «Уверенность, что я мертв», «Жизнь после смерти», «Мои похороны заживо» и ряд других. Но о пути, по какому он пойдет после поворота, яснее всего говорит небольшое сочинение «Что такое смерть» (позже оно в измененном виде под названием «Смерть ангела» войдет в роман «Квинт Фиксляйн»). Его ненависть к сильным мира сего, к «коронованным гербовым зверям», которые когтят свою добычу, не проходит, к ней присоединяется теперь сострадание к маленькому человеку, к угнетенным и восхищение теми, кто «вопреки всему не перестает глядеть на солнечную звезду долга» даже тогда, когда господствуют насилие, несправедливость, и порок, и смерть близких приводит их к одиночеству. «О вы, угнетенные люди… где уж вам состариться, если круг друзей юности редеет, если могилы ваших друзей, подобно ступеням, ведут вниз к вашим собственным могилам и если старость — это остывшее поле битвы немым пустым вечером…»
Но не только литературные неудачи и смерть друзей ввергают его в депрессию. Сын правоверного пастора, начавший философские штудии с тринадцати лет, переживает и кризис своего мировоззрения. Как гетеродоксальный теолог, он борется против церковной догмы, верит вместе с Лейбницем в лучший из миров, перенимает у Мендельсона, Николаи и Лессинга терпимость и свободомыслие, и, наконец, Вольтер приводит его к осуждению церкви, а Руссо — к исповедованию революционных теорий. Лишь от одного он не может отказаться вопреки всем ухищренным доводам разума — от детской веры в бога.
Многие годы он негодует против этой своей неспособности, проклинает свое религиозное воспитание как «насилие благочестием», называет веру «устаревшим вздором», «ослепляющим разум». Теперь, в конце восьмидесятых годов, в борьбе между разумом и чувством начинает побеждать чувство.
Он читает (как и все, что может достать) французских материалистов, в особенности Гельвеция, иногда с пользой. Но их атеизм отпугивает его. Ему кажется, что их представления о морали оправдывают самый низменный эгоизм. То, что материализм проникает прежде всего в княжеские дворцы, делает, разумеется, особенно подозрительным его в глазах социального обвинителя, не устающего клеймить пороки придворных. В этом он не одинок среди немецких оппозиционеров. Для деятелей «Бури и натиска» руссоистский антиматериализм и его религия чувств, далекая от церкви, значили не меньше, чем его революционные общественные идеи. А немецкие философы конца Просвещения, чьи основные произведения появляются в это время (он, конечно, читает их), ни в коем случае не признают ни материалистического, ни атеистического взгляда на мир. Все религиозные вопросы они, как Кант, исключают из науки и относят их к вере или же, как поздний Лессинг, как Гёте, с их пантеизмом, переносят бога из потустороннего мира в мир земной. А Якоби, «атеист умом и христианин сердцем», разумом создает реалистический образ мира, которым правит религия чувств.