Но особенно часто он бывал у Вьельгорских. Его привлекала там младшая из сестер — Анна Михайловна, волновавшая и тревожившая Гоголя своей молодостью, наивным и чистым девическим расцветом своей души, своей жизненной неискушенностью. В чопорном, светском доме Вьельгорских она казалась такой простой, непосредственной. Встречаясь с нею, Гоголь чувствовал незнакомое ему волнение, ему хотелось опекать ее, отдалять от всего дурного. Однако он скрывал свое волнение и говорил с нею сухо, поучительно, менторским тоном. Он сокрушался состоянием ее здоровья, ее хандрой, ее одиночеством и в то же время ревновал ее к свету, к той полной довольства и веселой праздности жизни, которая была уделом ее круга.
— О здоровье вновь вам инструкция, — говорил он поучительно и строго. — Ради бога, не сидите на месте более полутора часа, не наклоняйтесь на стол: ваша грудь слаба… Старайтесь ложиться спать не позже одиннадцати часов, — объяснял он ей, словно врач пациентке. — Не танцуйте вовсе. Да вам же совсем не к лицу танцы! Ваша фигура не так стройна и легка. Ведь вы нехороши собой! Знаете ли вы это достоверно? Вы бываете хороши только тогда, когда в лице вашем появляется благородство душевное. Нет у вас этого выражения — вы становитесь дурны.
Бедная Анна Михайловна смущалась, краснела, не знала, что ответить этому странному человеку, полному непреложной уверенности в себе и в то же время несчастному и одинокому, гениальному и беспомощному в одно и то же время. Она его глубоко уважала и даже жалела, но он оставался для нее чем-то вроде священника или врача.
Гоголь, узнав, что граф Соллогуб предложил своей молодой снохе читать лекции для ознакомления ее с современной литературой, обещал Анне Михайловне и свои услуги:
— Мне хотелось бы только, чтобы наши лекции начались вторым томом «Мертвых душ»! После них легче и свободнее было бы душе моей говорить о многом. Много сторон русской жизни еще не обнаружено ни одним писателем. Хотел бы я, чтобы по прочтении моей книги люди всех партий и мнений сказали: «Он знает точно русского человека. Не скрывши ни одного нашего недостатка, он глубже всех почувствовал наше достоинство!»
Смущенная, растерянная девушка не могла найти ответа на эти рассуждения. Гоголь, казалось, говорил сам с собой.
Частые посещения дома Вьельгорских не прошли незамеченными. Луиза Карловна встречала его все холоднее и официальнее. Анна Михайловна оставалась в своей комнате и выходила, робеющая и неразговорчивая, только к чаепитию. Граф Михаил Юрьевич подавал ему руку с таким величественным видом, словно оказывал величайшее снисхождение.
Через Прокоповича его пригласил к себе преподаватель русской литературы в кадетском корпусе Комаров, приятель недавно скончавшегося Белинского. Гоголь дал согласие, попросив позвать несколько петербургских литераторов, чтобы с ними познакомиться. К девяти часам у радушного и хлебосольного хозяина собрались приглашенные. Пришел Гончаров, с тяжелой, гладко причесанной головой, несколько слишком грузный для своего возраста. Вместе с расфранченным И. И. Панаевым, напоминавшим беззаботного фланера с парижского бульвара, пришел молодой поэт Некрасов, лишь недавно получивший известность в литературных кругах своими суровыми, сильными стихами, а главное — изданием «Петербургского сборника», заинтересовавшего и Гоголя. Появился и изящный, с тщательно расчесанными кудрями автор «Антона Горемыки» — Григорович вместе с Анненковым и критиком Дружининым. На столе был накрыт роскошный ужин.
Но Гоголь не появлялся. Его ждали до десяти часов и, наконец, сели за стол. Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет. Бегло взглянув на всех, он подал руку знакомым, отправился в соседнюю комнату и разлегся там на диване.
Он говорил мало, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость. В комнате царило принужденное молчание. Гости не решались снова сесть за стол. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. С Панаевым Гоголь был знаком раньше. Гоголь несколько оживился, побеседовал с каждым из них об их произведениях, хотя заметно было, что многого он не читал. Потом заговорил о себе, упомянул о обоих письмах, выражая сожаление, что они изданы, так как писал он их в болезненном состоянии.
— Когда по возвращении я пробежал сам свою книгу, я был испуган ею. Не мыслями и не идеею, а той чудовищностью и тем излишеством, с которым многое было выражено. Я вообразил себе, что достигнул высших степеней и открыл вещь неизвестную…
В конце разговора Комаров попросил Некрасова что-нибудь прочесть. Некрасов встал и прочел нараспев чуть сиплым, приглушенным голосом: