«Погодина мы боялись», – пишет в своих воспоминаниях Елизавета Васильевна Гоголь (Анет и Лизу он привёз с собою в Москву и тоже поместил в доме на Девичьем поле), он заставлял рано вставать. Его мать-старушка, добрейшее существо, любила играть в карты, сёстры Гоголя участвовали в этой её забаве. Погодин ловил их и кричал на мать. В своём бельведере – они жили в комнатах под самой крышей, – за столом, в кабинете Погодина, куда им удавалось иногда заглянуть вместе с его детьми, они чувствовали себя чужими, приживалками, нахлебницами, и нервное состояние брата, страдавшего ещё больше, отражалось и на их состоянии.
«Редкий был у нас брат, – пишет Елизавета Васильевна, – несмотря на всю свою молодость в то время, он заботился и пёкся о нас,
Всё это я помню и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню ещё об одном, но не хочу говорить… о, я всё помню!» «Посылаю вам безделушки: по кольцу и по булавке. Глядите на них больше, чем просто на кольца и булавки. К ним прижалась, прицепилась и прилетела вместе с ними часть моих чувств и любви моей к вам. Как эти кольца сожмут и обхватят пальцы ваши, так сжимает и обхватывает вас любовь моя. Как эта булавка застёгивает на груди вашей косынку, так хотел бы я вас хранительно застегнуть и оградить, и укрыть от всего, что только есть горького и неприятного на свете, молодые цветки мои! отрада мыслей моих!»
Нежность Гоголя мешается с каким-то странным чувством стеснительности по отношению к сёстрам, которых, вернувшись в Россию, он застал молодыми женщинами. «Я была трусиха, – пишет Елизавета Васильевна, – и часто просила брата, чтоб он посидел, пока я засну и потушил бы свечу, и он всегда исполнял эти прихоти, сядет, бывало, на кровать и ждёт, пока я засну. Его я совершенно не конфузилась и была с ним, как со старшей сестрой. Раз он нарисовал меня лежащую в ночном чепчике и кофточке – я рассердилась и долго приставала к нему отдать мне этот рисунок, который совершенно не был похож на меня».
Гоголь нанял Анет музыкального учителя и почти каждый день возил её к нему на дом заниматься. Ему не хотелось тревожить и так недовольного Погодина. Ему очень хотелось – и это была заветная идея его жизни, идея долга перед сёстрами и семьёй, – чтоб из Анет и Лизы что-нибудь вышло, чтоб они были счастливы, и он сделал всё для этого. Порываясь обратно в Рим, он с болью отрывал от сердца и этих своих «голубушек», судьба которых так и не устраивалась: Анет пришлось отправить обратно в Малороссию, а Лизу он оставил в Москве у малознакомой П. И. Раевской. Он отдавал их в чужие руки (даже в руки маминьки) с горечью, видя, что они будут жить не так, как бы ему хотелось.
Неоконченные работы тянут его в Рим, в уютные комнатки на Виа Феличе, под защиту римского солнца и тени, в тишину своего рая обетованного. На родине ему неуютно и холодно. Он пишет в Петербург Жуковскому о «странности своего существования в России», которое похоже на «тяжёлый сон». Во всех письмах той поры он говорит об «окаменении», о «бесчувственно-сострадательном оцепенении», которое овладевает им. «Иногда мне приходило на мысль, – признается он тому же Жуковскому, – неужели мне совершенно не дадут средств быть на свете. Неужели мне не могут дать какого-нибудь официального поручения… Неужели