В стане «натуральной школы» (и прежде всего в кругу «Современника») книга эта была принята как
В то время как «школа» развёртывала свои ряды и готовилась к наступлению, «глава» и «учитель», по мнению Белинского, оставлял её – он позорно покидал войска и отрекался от знамени. Борьбою за чистоту знамени и направления стала борьба Белинского с книгою Гоголя. Нельзя сказать, что все в кружке Белинского думали точно так же, как Белинский. Но он говорил не только от их имени, он уже говорил от имени молодой России, которая жаждала перемен. Гоголь открыто противопоставлял себя этому поколению и обращался к мудрости старших, призывая их дать «выкричаться молодёжи» и «передовым крикунам», чтоб потом, по прошествии времени, сказать своё – обеспеченное опытом – слово. Гоголь, как писал Вяземский, круто взял в сторону и повернулся спиной к своим поклонникам.
Произошло это не только в отношении к западникам, но и в отношении к славянофилам. Те тоже были оскорблены – и нападками Гоголя на Погодина (который в одной из статей «Переписки» был назван неряхою, литературным «муравьём», всю жизнь трудившимся и ничего не достигшим, подкупным патриотом – это было сказано под горячую руку, в момент ссоры с Погодиным, да так и оставлено), и отмежеванием от всех партий, попыткой третейски рассудить и тех и других. Никакое направление не может быть без учителя, без авторитетной фигуры, на которую оно могло бы опираться в глазах всех и которая всеми была бы признаваема. И тут шла борьба за право на Гоголя как на вождя партии. «Казалось, – писал Вяземский, – будто мы все имеем какое-то крепостное право над ним, как будто он приписан к такому-то участку земли, с которого он не волен был сойти». И это была правда. Одни безоговорочно относили его к «натуральной школе», другие – к вождям партии предания (как можно назвать славянофилов), третьи – к хранителям пушкинских традиций (пушкинское поколение), четвёртые – к разрушителям их. В это-то кипящее море и бросил Гоголь свою исповедь.
И каждая из сторон (за исключением стороны консервативной) увидела в Гоголе неискренность. Это был самый сильный удар для него, ибо он, что называется, распахивался, открывая душу, а ему плевали в душу, отвечая, что это не душа говорит, а дьявольская «прелесть», ханжество, себялюбие, «сатанинская гордость».
«Тяжёлое и грустное впечатление, – писал Ю. Ф. Самарин, –… гордость, гордость отшельника, самая опасная из всех гордостей, затемняет его сознание о его призвании… всё это не из души льётся… Меня особенно поражает отсутствие потребности сочувствия с публикою…» «Это – хохлацкая штука, – как бы откликался ему старик Аксаков, –… не совладал с громадностью художественного исполнения второго тома, да и
Его сын Константин был мягче, его любовные упрёки Гоголю были справедливы: «Вы поняли красоту смирения… Перестав писать и подумав о подвиге жизни, Вы, в подвиге Вашей жизни, себя сделали предметом художества… Художник отнял у себя предмет художественной деятельности и обратил свою художественную деятельность на самого себя и начал себя обрабатывать то так, то эдак». К. Аксаков писал Гоголю, что в его любви нет «простоты» и «невидности».
Другие отзывы были жёстче. Гоголя в статьях и письмах называли Тартюфом, Осипом, Тартюфом Васильевичем, Талейраном, кардиналом Фешем и т. д. Все эти были величайшие ханжи, обманщики и лжецы.
Именно после выхода «Выбранных мест из переписки с друзьями» было повсеместно объявлено, что Гоголь… сошёл с ума.
«Говорят иные, что ты с ума сошёл», – писал Гоголю С. П. Шевырев. «Меня встречали даже добрые знакомые твои вопросами: «…правда ли это, что Гоголь с ума сошёл?» – передавал ему мнения заграничных русских В. А. Жуковский. «Он помешался», – записал в своём дневнике М. П. Погодин, прочитав в «Переписке» статью о себе. «Гоголево сумасшествие», «помешательство», «сумасшедший» – эти слова наполнили семейную переписку Аксаковых. «…Всё это надобно повершить фактом, – заключал С. Т. Аксаков, – который равносилен 41 мартобря (в «Записках сумасш[едшего]»)».