Если ранее подобные объяснения поступкам русских писателей (например, «Философическому письму» П. Я. Чаадаева) давали власти, то теперь это делалось добровольно и во всеуслышание самими читателями – читателями и почитателями, ещё вчера видевшими в Гоголе надежду России.
То, что принесли первые вести с родины, было для Гоголя полной неожиданностью. Кто хвалил книгу? Фаддей Булгарин. Кто ругал? Почти все бывшие поклонники. Булгарин публично потирал руки и хвастал, что Гоголь сделал то, что Булгарин ему и предсказывал: признал свои прежние творения «грязными»: Ф. Ф. Вигель, некогда порицавший «Ревизора» и говоривший, что это молодая Россия во всей её отвратительности и цинизме, благодарил Гоголя за его новые верования.
Даже люди духовного звания, на которых Гоголь более всего рассчитывал, не приняли «Переписку». Отец Матвей, протоиерей ржевский, с которым Гоголь заочно познакомился через А. П. Толстого и который был отрекомендован ему как человек безупречной честности, писал, что книга вредна и сочинитель даст за неё ответ перед богом. Он советовал Гоголю бросить поприще литератора и удалиться в монастырь. В то время как он давал эти советы, по Москве и Петербургу ходили слухи, что Гоголь или постригся, или давно уже проводит время с монахами. В одном из анекдотов юмористически описывались его беседы в среде аристократов.
«Он иначе не ходит, как потупя взор, и ему говорят тихо, с подобострастием: Николай Васильевич, Николай Васильевич, хорошо ли это блюдо? а он, кушая, отвечает: Софья Петровна (сестра А. П. Толстого. –
Не было, кажется, ни одного сословия в России, куда бы не попала хотя бы одна гоголевская мысль, где не были бы встревожены десятки лиц. 2400 экземпляров разошлись полностью. Книгопродавцы брали их под самые низкие проценты, половину раскупила Москва, половину Петербург. Негодовали и читали, отлучали и читали. Тартюф и Осип задевал что-то такое в русской душе, на что она не могла не откликнуться. Посреди неумеренностей, оскорбляющего поучительства, ослепления личным своим состоянием слышалось нечто задирающее за сердце, пусть вызывавшее гнев, но своё-то не француз писал, не посторонний, а тот, кто болел за своё, и эта боль передавалась.
Первыми почувствовали и поняли её «старики». То были люди пушкинского поколения, люди уходящей эпохи. У них за плечами была прожитая жизнь, и они увидели прожитое и пережитое в книге Гоголя. Лучшей из всего написанного Гоголем назвал её А. И. Тургенев. В этой книге «душа видна», говорил он. Вяземский написал статью «Языков и Гоголь», посвящённую «Выбранным местам». Вяземский писал о «Переписке» как о «поприще, озарённом неожиданным рассветом». Чаадаев отдал должное автору книги: «Он тот же самый гениальный человек, который и прежде был… и теперь находится выше всех своих хулителей».
Столь же глубоко сочувствовал идеям Гоголя и Жуковский. Он лишь огорчался, что Гоголь «поспешил», не совладал с «формою» и «формою» книги ввёл многих в раздражение. В этом отношении Жуковский был прав. Но книга Гоголя не была бы русской книгой, если б она была согласно состроена и выстроена.
Не всё ещё выстроилось в душе автора, и не мог он привести в соответствие и гармонию раздиравшие его чувства – так и выдал, как может выдать только русский писатель, который весь на миру, который живёт и пишет для мира, а иначе не мыслит своего существования. Даже Жуковский не понимал, что то был
Счастье этого несчастного сочинения Гоголя было в том, что, написанное за пределами России, оно было чисто русское – и оттого так ахнула Русь, узнав в ней себя. «Глубоко ты вынул это из нашей жизни, которая чужда публичности», – объяснял Гоголю Жуковский реакцию публики.
Публичность гоголевской исповеди была одной из причин неприятия её. И не только потому, что к этому не привыкли, что Гоголь нарушал, преступал закон. Он разрушал иллюзии публики насчёт него самого. Она уже подняла его, возвысила, позволила критиковать себя – он вдруг сходил с пьедестала и обращал критику на себя. Он выставлял себя в смешном виде. Этот
Ибо если всё, что писал Гоголь, была исповедь, было душевное излияние, а не ханжество и обман (как в некотором роде обман всякое произведение литературы), то следовало признать его право на такую книгу и на такую исповедь.