Гоголь отозвался на это письмо гневной отповедью. Он счёл, что Иванов предлагает ему «лакейское место», – это он-то, писавший, что ни в каком «месте» нет позору, что на каждом месте человек может быть полезен! «Я не могу только постигнуть, – писал Гоголь, и тут слышались интонации «значительного лица», – как могло вдруг выйти из головы вашей, что я, во-первых, занят делом, требующим,
Таков был в гневе Гоголь. Нет, отнюдь не очистился он от несправедливых движений души своей, не стал тем, кем хотел бы стать, – он унижал и ставил на место Иванова за то, что сам делал в своей книге. Не он ли каждому в России указывал его место, не он ли по пунктам перечислял, что каждому дано делать, не он ли советовал помещику жечь деньги, женщине носить одно платье, раскладывать доходы по нескольким кучкам? Но то не было «дымное надмение», «ребячество», то не был «бред человека в горячке» (фразы из письма Иванову), то, по его заявлению, была «служба добра» и «истинная служба отечеству». Ему сие позволено было – другим нет.
Первые отклики из Васильевки (пока на «Завещание» и просьбу молиться о нём) и из Петербурга (о выброшенных статьях), из Москвы (о том, что в кружке Никитенко читали статьи книги и смеялись) как бы обрывают его хорошее настроение. Он чувствует тревогу, понимает, что книга идёт как-то не так, что впечатление не то. И дальше начинается откат от прежней самоуверенности, всё большее возмущение книгой на родине как бы открывает ему глаза и на себя и на неё. Он протестует, спорит (с Шевыревым, отцом Матвеем), пишет письма Анненкову в надежде, что он передаст его возражения Белинскому и всем «европистам», оправдывается, даже ещё пытается нападать.
Но ему не на кого опереться. Проходит время, и он чувствует, что остаётся в одиночестве, и недоумение, протест, отчаяние сменяются в нём желанием объяснить своё ОБЪЯСНЕНИЕ. Он пишет, что писал книгу на пороге смерти, что страх за жизнь
Оплеуха, пользу которой он проповедовал в своей книге («О, как нам бывает нужна публичная, данная в виду всех, оплеуха!»), была нанесена – и нанесена
Гоголь думал, что уже поднялся. Он ошибался. Книга стала испытанием его возможности признать своё поражение. «Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым», «право, есть во мне что-то хлестаковское», «много во мне ещё самонадеянности» – это его выражения из писем к разным лицам.
Теперь всюду слышится один мотив: простите меня. «Прошу прощения», – пишет он матери и Погодину, «простите» – отцу Матвею и Иванову. Он называет себя «провинившимся школьником» и вновь твердит: простите, «прости меня» (уже Плетнёву).
Меняется тон его переписки с матерью, с Данилевским, с Погодиным, Аксаковым. Доныне поучавший их в превосходстве и