Ступив на русский берёг, он ступил на него с надеждой на труд и с усилившимся чувством одиночества. Пример Базили не выходил из головы. Всю обратную дорогу он провёл в обществе этой четы, их взаимная приязнь и ровные отношения были так же ровны на людях, как и дома. Базили явно обрёл
Хотя Одесса встретила его восторженно и никакие толки критики, как оказалось, не могли поколебать его всевозрастающего авторитета, это не утешало его. Всё равно после встреч, восклицаний, восторгов, изумлений и удивленья он оставался один, и тогда чувство бесприютности и временности его очередного пристанища возвращалось к нему.
Ему хотелось
Он вспоминал и дом, и парк, и пруд за парком, и лампадку, теплящуюся у входа в сумрак гротика, и домик бабушки, где всегда было тепло и уютно и пахло травами, красками, и голос матери, зовущей его к столу, и многое другое. Его «очерствелое» сердце тогда размягчалось, слёзы лились по щёкам, и он просил прощения за гордость, за самолюбие, за отсутствие любви к той, которую он так любил в детстве.
Ни маменьке (которую он с этих пор начинает в письмах звать ласковее: «матушка»), ни себе, ни друзьям своим он не признавался в этих чувствах. Но его внезапный отъезд из Одессы, порыв быть дома в день своих именин (он приехал 9 мая) был вызван ими. В отчётах же о приезде домой он скуп. «Ты спрашиваешь меня о впечатлениях… – писал он Данилевскому. – Было несколько грустно, вот и всё. Подъехал я вечером. Деревья – одни разрослись и стали рощей, другие вырубились. Я отправился того же вечера один степовой дорогой, позади церкви, ведущей в Яворивщину, по которой любил ходить некогда, и почувствовал
В доме не застал он ни традиционного пирога, ни шампанского. Его не ждали. Даже люди были на панщине. Поднялся шум, крик, суета, работников тут же распустили, повар побежал в кладовую за припасами, обезумевшая от счастья маменька не знала, куда его посадить. Сёстры теснились рядышком на диванчике в гостиной (над которым, как и встарь, красовались виды из голландской жизни и граф Зубов, засиженный мухами) и со страхом смотрели на братца, ставшего за эти шесть лет таким далёким от них, таким чужим.
«Как он переменился! Такой серьёзный сделался; ничто, кажется, его не веселит и такой холодный, равнодушный к нам! – писала в своём дневнике Елизавета Васильевна. –… Всё утро мы не видели брата. Грустно: не виделись шесть лет и не сидит с нами…
…Утром созвали людей из деревни; угощали, пили за здоровье брата… пели, танцевали во дворе и все были пьяны… Они (дворовые) были рады его видеть…
…Гости у нас каждый день…
25‑го. Брат уехал в Киев…»
Дома он так и не «растопился». К тоске сердечной присоединились и беды неурожая и болезней. Откуда-то наползла холера и стала валить мужиков. Беспрестанные «жары» (всё вокруг выгорело), казалось, способствовали её распространению. Семьи вымирали за семьями. Они с сестрой Ольгой заваривали ромашку, бузинный цвет, ходили по дворам, окуривали хаты, Ольга носила с собой корзиночку с лекарствами – ревень с магнезией и сахаром, разные травы, пиявок. Докторов и фельдшеров поблизости не было, всё приходилось делать самим: по старым лечебникам, по рассказам бабок-знахарок да самозваных лекарей. Эти походы были горьки и благодатны для него: давно уже не видел он, как мужик живёт.
В одной хате его пригласили отведать яичницы – он отведал; в другой он нашёл запустение и грязь и поспорил с хозяйкой – молодой разбитной бабёнкой, на которую ужасы холеры, кажется, не действовали; в третьей их встретил угрюмый зажиточный мужик, поговорить поговорил, но в дом не пригласил.