Всё это ещё пока мерещится ему, как в полусне, как серебряная дымка римского воздуха, как синеющие вдали горы и марево над вольной Кампаньей. Тут есть простор, есть безбрежность, соединённость с прошлым на каждой улочке, в виде из окна, за которым высится купол собора святого Петра, в самом воздухе, который врачует душу.
Две идеи соперничают у истока «Мёртвых душ» – идея современная и идея вечная. Гоголь остаётся Гоголем. Несмотря на урок, данный «Ревизором», он всё же пишет о России и для России. И хотя он уверяет своих друзей, что «мёртв для текущего», что в виду должно быть одно потомство, а не подлая современность, об этой современности ему писать и писать. Такой уж он писатель.
Поэма о плуте? Новый «Ревизор»? Апология обличения и разоблачения, борьба с злоупотреблениями и упрёк соотечественникам? Да. А как же великая и божественная
А пока он сам пишет. Пишет и переписывает, пишет и… читает. В Париже у него образуется новый круг слушателей. Александра Осиповна Смирнова-Россет (она вышла замуж, муж её дипломат), семейство Карамзиных – дети историка Андрей и Софья и их мать Екатерина Андреевна, Репнины, Балабины (у которых он когда-то давал уроки их дочери Марии Петровне), княгиня Зинаида Волконская, с некоторого времени живущая в добровольном изгнании за границей, красавица, умница, «царица муз и красоты», как называл её Пушкин. Сначала он читает себе, потом в собрании слушателей. Перемаранное раз, перемарывается вновь, и каждое новое чтение приводит к следующим перемаркам. По взглядам, по выражению лиц, неуловимым и ему лишь одному видным жестам он угадывает, где не дописал, где переписал. Чтение как бы выявляет скрытые огрехи текста, которые не открылись ему наедине и лишь в этом публичном испытании на слух треснули и подались. И отпадают грязь и шелуха, отстраивается ещё не совсем стройное здание, и уже спокойно ложится перебеленная страница на страницу, ожидая лишь одного – печатного оттиска.
«Мёртвые души» как бы выплывают стихийно из «Ревизора» и зачинаются в стихии его – в стихии смеха, в стихии, и материально воспроизводящей стихию комедии, – тот же городок (только побольше), тот же проезжий, те же подробности, та же интонация и, кажется, тот же герой. Но… нет, с героем что-то произошло. Как, впрочем, и с автором.
Отойдя на расстояние от «Ревизора» и от прежних своих творений, созданных на родине, он останавливается в раздумье. Жажда совершенства овладевает им. Называя свои прежние творения незрелыми (письма на эту тему летят в Москву и Петербург), Гоголь имеет в виду прежде всего их неотделанность, неряшество и торопливость в их оформлении. Гармония Рима, чистота и прозрачность живописи Рафаэля (кажется, сама божественная рука водила его кистью!), величественная законченность скульптур великого Микеланджело, эпическая простота Леонардо да Винчи – всё отвечает его возросшему отношению к себе, его всё набирающему рост максимализму. Начав с лёгкой поездочки Чичикова по городам средней России, он начинает строить здание «Мёртвых душ», всё более заботясь о вечности и прочности строения. Вечное же не может быть сработано в час, в миг. Оно должно отстаиваться годами, вылепливаться, отливаться в вечные формы, которые увековечили бы быстро меняющееся содержание. Вот почему он примеривает и осматривает каждый камушек, каждый кирпич, вот почему сад Плюшкина – это уже не русский сад, не запустенье во владениях русского помещика, живущего неподалёку от обеих столиц, а какой-нибудь сад Волконской в Риме или сам Рим, застывший в каменном совершенстве своём. Это античный сад, уставленный русскими деревьями. Он недвижим, он застыло-прекрасен, он как бы отлит из бронзы. Это писалось уже в Италии.
«Мёртвые души» распадаются на части, написанные до Италии и после неё, точнее, в ней же, но с опытом её знания. Лишь в первой главе мелькнёт иронически тема Италии – Гоголь пишет об итальянских видах, висящих на стенах гостиницы, где остановился Чичиков. Тут Италия приравнивается к закопчённым окорокам и натюрмортам, выглядывающим с тех же стен, и грудастой нимфе. Но, уже приближаясь к деревне Манилова (в третьей главе), Гоголь как бы начнёт пробовать крепость своего пера, и открывающийся Чичикову вид – вид дома Манилова, бугра, на котором он стоит, и всей перспективы, – обозначит новый звук струны, натянутой автором.