Ложь Хлестакова при всей своей гиперболической нелепости принимается на веру не только в силу наивности провинциальных чиновников, ослепленных представлением о значительности лица, принимаемого ими за ревизора. Эта ложь — одно из проявлений всеобщей лжи и лицемерия того общества, в котором он вращается, все отношения которого построены на чинопочитании, ложной значительности поведения. В комедии Гоголя лжет не только Хлестаков, но лжет и городничий и прочие чиновники, уверяющие «ревизора» в полном благополучии подведомственных им учреждений. Ложь Хлестакова прежде всего результат его легкомыслия, она есть естественное выражение его ничтожной натуры. «Хлестаков вовсе не надувает, — говорит о нем Гоголь, — он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит».
Почувствовав, что перед ним заискивают, видят в нем «значительное лицо», Хлестаков сразу же меняет свое поведение, упиваясь собственным «величием», обстановкой всеобщего преклонения перед ним. Он разыгрывает важную чиновную персону, подражая повадкам и нравам столичных бюрократических верхов. В изображении Хлестакова и в его безудержном хвастовстве заключена едкая и точная сатира на высокопоставленные петербургские круги. Здесь и гастрономические прихоти столичных вельмож — суп, приехавший прямо из Парижа, и арбуз в семьсот рублей. Здесь и описание балов, на которых Хлестаков якобы играл в вист с посланниками и министрами, и управление департаментом, основанное на том, что Хлестаков якобы «всем задал острастку». При всей преувеличенности в словах Хлестакова дана верная картина жизни и порядков столицы, праздности и самодовольной кичливости «значительных лиц» столичных департаментов. Если добавить к этому ядовитое описание нравов рептильных литераторов вроде Булгарина, знакомством с которым Хлестаков гордится, то петербургская жизнь в ее бюрократических и журнальных сферах предстает в речах Хлестакова с достаточной полнотой.
Далеко не случайно Хлестаков показан «не чуждым» литературе, и в его разговорах о литераторах дан едкий памфлет на продажных реакционных писак той эпохи — Булгарина, Сенковского. Наглая развязность и полнейшая беспринципность, лживость, пустота подобных рептилий, несомненно, близки Хлестакову, нашли свой отклик в его образе. Подвыпивший и расхваставшийся Хлестаков запанибрата похлопывает по плечу Пушкина, намекает на свою причастность к литературе: «Да меня уже везде знают. С хорошенькими актрисами знаком. Я ведь тоже разные водевильчики…» Для Хлестакова актрисы, водевильчики, Пушкин — явления одного ряда: «Литераторов часто вижу. С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: «Ну, что, брат Пушкин?» — «Да так, брат», — отвечает, бывало: — «так как-то все…» Большой оригинал». Обращаясь к «душе Тряпичкину», Хлестаков говорит: «Ты, я знаю, пишешь статейки. Помести их в свою литературу». «Литература» тряпичкиных — это и есть низкопробная и холуйская литература, потрафлявшая правящим верхам.
Языковая характеристика Хлестакова относительно сложна, она сложнее, чем речь остальных персонажей. В языке Хлестакова легко обнаружить по крайней мере четыре различных стилевых пласта: галантной «светской» болтовни, чиновничье-канцелярский жаргон, элементы книжного сентиментально-карамзинского стиля и разговорно-бытового просторечия. Все эти элементы оттеняют разные стороны характера Хлестакова, его социальную типичность и в то же время образуют неразрывное единство. Так, разговаривая со своим крепостным слугой в трактире, Хлестаков не церемонится, именуя Осипа «скотиной», «дураком», «грубым животным». Иной характер имеет его разговор с городничим и чиновниками, которым он желает пустить пыль в глаза. Хлестаков стремится в этих случаях подчеркнуть свое значение и свою «светскость», выражаясь на жаргоне дворянских салонов, как он его представляет себе, в сочетании с сентиментальными штампами.
На жеманную реплику Анны Андреевны: «Я живу в деревне…» — Хлестаков отвечает в стиле того условно-сентиментального, карамзинского представления о деревне, которое на деле бесконечно далеко от жизни: «Да, деревня, впрочем, тоже имеет свои пригорки, ручейки…» Характерно, что в первоначальном тексте эта «карамзинская» фразеология была еще более явственна: «Впрочем, деревня тоже приятно: ручейки, хиженки, зефиры…» «Хиженки» и «зефиры» целиком уже из салонной поэтики карамзинистов. Пошлость Хлестакова, прикрывающего случайный флирт чувствительно-карамзинскими выражениями, этим еще сильнее и беспощаднее оттеняется, и вместе с тем развенчивается фальшь сентиментально-салонной фразеологии. В объяснении с Анной Андреевной Хлестаков прямо называет Карамзина, цитируя песню из его повести «Остров Борнгольм»: «Это ничего! Для любви нет различия; и Карамзин сказал: «Законы осуждают». Мы удалимся под сень струй… Руки вашей, руки прошу».