Он отказался поехать в морг за сыном, подписать какие–то бумаги, все поручил Шахту и еще каким–то людям, знавшим, как надо хоронить по еврейским обычаям. Они же, эти люди, выбрали место на еврейском кладбище — просторное, в окружении старых деревьев, и уже заказали памятник — очень дорогой, из белого цельного мрамора; и мастер уж приступил ваять лицо мальчика.
Шахт часто забегал в гостиницу, о чем–то спрашивал, но Сапфир отмахивался от него как от мухи, говорил:
— Сами… Вы сами, пожалуйста. Уж как–нибудь.
С ужасом думал магнат о той минуте, когда ему надо будет подойти к гробу, взглянуть на сына, проститься. Этой минуты он не перенесет…
Но эта минута пришла. Он увидел в гробу сына — своего Рому, единственное родное существо на свете, наследника миллиардов. И не удивился темному цвету кожи — яд змеи оказался таким сильным, что даже лицо почернело.
Не склонился над гробом, не поцеловал, а только махнул рукой. И почувствовал слабость в ногах, стал опускаться. Его подхватили и повезли. Кто–то сказал:
— В больницу. К Шафрану.
Где–то в замутившемся сознании шевельнулась мысль: «Ша–фран… частная клиника, для немногих, избранных. Я давал деньги и велел купить такую клинику, оборудовать, нанять докторов… Туда везут».
Сознание его покинуло. И надолго. Проходили дни, неде- ли — голова прояснялась, но силы не возвращались. Не однажды слышал, как шептались доктора: «Слабый организм. Наследственность. К тому же годы».
Годы?.. Какие же годы? Ему недавно исполнилось пятьдесят.
Однажды врачу сказал:
— Меня надо перевезти в Тель — Авив. Пусть лечат там.
— Тель — Авив?.. Вы слабый, не перенесете дороги.
Другой врач, стоявший тут же, заметил:
— В Тель — Авиве такие же врачи. Они же наши. И бегут туда не самые лучшие.
Это замечание Сапфиру не понравилось. Он хотел лечиться в Тель — Авиве не потому, что там врачи лучше, а единственно лишь по той причине, что там нет врачей, как вот этот… который говорит: бегут туда не самые лучшие.
Пусть Шахт позаботится, чтобы таких врачей тут не было.
Русских людей Сапфир боялся.
Итак, на Литейном затишье. Нина и Сергей сидят в одной комнате, и перед каждым из них гора бумаг. Нина заметила, как Сергей аккуратно выдирает из подшивки два листа и прячет их в карман — действо, ее поразившее.
— Что это вы делаете?
— Я?
— Да, вы! Это же невероятно — вырывать из подшивки листы. Я бы в своей бухгалтерии…
— А в вашей бухгалтерии я бы никаких листов не вырывал. А здесь вот вырвал.
Сергей откинулся на спинку кресла и, покручивая на пальце какой–то ключ и как–то ехидно и загадочно улыбаясь, спросил:
— Что?.. Пойдете докладывать Шахту?
— Может, и доложу.
— Не доложите.
Продолжал разглядывать Нину и загадочно улыбаться.
— Странный вы.
— Я?
— Да, вы.
— Почему?
— Не знаете меня, а делаете такие вещи.
— Знаю, — протянул он, склоняясь над бумагами.
— Опять скажете, что все в моих глазах видите?..
— Да, вижу — не доложите.
— Как это — видите?
— А так… вижу и все.
— Ничего вы в глазах женщины не увидите. Там всегда ночь и тайна копошится. В моих глазах многие пытались прочесть мысли и чувства и разгадать планы, да только никому не удавалось. Я мужчинам не верю, побаиваюсь их и потому никогда не бываю с ними откровенной. Вот видите, какая я ведьма, а вы мне доверяете.
— В любовных делах, да, вы — тайна. И я не пытаюсь ее разгадать. Пока не пытаюсь… Здесь же — вопрос патриотический, дело чести гражданина. Вы русская, и потому я вам верю.
Как–то утром Шахт сказал Сапфиру:
— Прилетела Саша, ваша падчерица.
— Саша? Одна?
— Будто бы одна. Живет у бабушки.
— У бабушки?.. — Сапфир задумался. Потом тихо доба- вил: — Пусть живет. В квартире ей делать нечего. — И затем, минуту спустя: — О том, что я в больнице, знает?
— Я ей сказал.
— А она?
— Ничего…
— И даже не спросила, чем болен?
— Нет, не спросила.
Сапфир поморщился, как от зубной боли; Александра его не любила. Он давал ей деньги, помногу, — бросал, как в колодец, но симпатий с ее стороны не заслужил. И даже более того: ее неприязнь к отчиму становилась заметнее, она его презирала. Может быть, из обыкновенной в таких случаях ревности к матери, но чутким сердцем он все больше улавливал нотки презрения к его национальности. Она все чаще при нем осуждала евреев, а однажды с радостью возвестила: «В городе появился отряд чернорубашечников. Они бреют головы — это неприятно, но зато лозунги у них красивые: «Честь и Родина!» и «Против черноты»«.
Они обедали. Сапфир при этих словах как–то скукожился, ниже склонился над тарелкой, а Ирина Михайловна, ее мать, сказала:
— Чему же ты радуешься? Это же фашисты! Твой дедушка погиб на войне с фашистами.
— Я знаю, но это же хорошо, что наконец–то появились крутые ребята. Нельзя же всем жить на коленях.
Она посмотрела на отчима, — он был черен, как грач, — подумала: «Ему тоже достанется!» И в сердце ее не появилось никакой жалости. Отчима она не любила и никакого сострадания к нему не было.