– Иное – это когда Шут Божий и ангелов, и самого Создателя в минуты скорби от не слишком удавшейся земной жизни сперва отвлечь, а потом и развеселить способен. И не только развеселить. Шуты в старину обладали способностью, или, точней, искусством, – исцелять. Почему б и сейчас тайным исцелением душ земных и небесных им не заняться? Правда, не худо помнить и другое: даже врачуя, случалось шутам дерзкими своими подковырками, только что излечившихся наповал сражать.
– Тогда я первый шут, который не убить подковыркой хочет, а сам готов убитым стать! Хотя точно знаю: перед шутовской смертью захочется, ох, захочется мне властолюбивых – оборжать, занёсшихся – опохабить, предавших – облить, как известью, издёвкой едучей!
– Ты это верно сказал: шут добровольная жертва часто и есть. Такая вот ходячая, только, не унывная, а хохочущая жертва. Ну а похабы творить после будешь. Перед тем как час суда грянет. А то и впрямь, как Осип Гвоздь, жизнь свою на ноже кончишь. Ты ведь мыслями всё ещё к встрече с правителем устремлён?
– Ну, допустим.
– А зря.
– Зря – не зря. Не в том сейчас дело. И про Гвоздя ты не ко времени вспомнил… Осип, Осип, княжеский сын горемычный! Не могу сейчас про него думать. Хуже и тяжелей от этого мне становится. А ты… С чего вдруг ты на смеси юръяза прокурорского и языка древнерусского заговорил?
– Так ведь святые они, что в иной, что в вашей жизни всегда эволюцию претерпевают, не только духовного, но и языкового опыта набираются. Вот я к римскому своему словарю – византийско-русских ноток и добавил. И отрадно мне это. И тебе приятно будет. Если…
Тут голос Африканца пресекся, и святой развеществился. Да и сам Терёха из лихорадки дальних странствий, – как расчёска из прохудившегося кармана, ещё цепляясь зубчиками за материю жизни иной, – стал потихоньку выпадать.
Как раз в эти мгновения тонко-едкий, надтреснутый смешок, схожий со смехом человека, потешавшегося над заколотым Осипом, мысли шутовские и перебил. Неприятным, расколотым колокольцем, оцарапал смешок этот Терёхин слух. Стал он отыскивать взглядом Терентия Африканского. Слышал ли? Нет?
И тогда исчезнувший было Африканец, вернулся вновь. Он заметно хмурился. Видно смешок, долетевший после убийства Гвоздя с дальнего конца царского стола и до святого, был в их деле лишним. И вообще показалось: осерчал Терентий! Даже чуть сгорбился с досады. Чтобы не огорчать себя видом святого, оттесняя боль книзу и в сторону, Терёха в поисках источника смеха оббежал внутренние свои пространства, принявшие в те минуты, вид нескончаемой полынной степи. Но смехотунчика взглядом не уцепил.
Тем временем, вдали, на краю этой полынной степи выкруглились два кургана. По краям курганов стояли светлокожие берберские пастухи в зелёных одеждах. Берберы держали в руках загнутые на концах пастушьи герлыги. Дробно блеяли овцы. Степь колыхалась. Полынь что-то пыталась на языке своём изъяснить.
Вдруг из мировых неясностей выставилось, а потом стало, как в кино, наплывать, возрастая и расширяясь над степью, огромное дерево. Рядом с ним – широченный пень.
Смешок треснул и просыпался сухим горохом ещё раз. Стало ясно: смеётся и потрескивает сам пень. И тогда Терентий Африканский, не пожалев своего бурнуса – или, скорей, своей белой ризы – на пень этот уселся. Смешок мигом лопнул. С облегчением выдохнув из себя воздух, Африканец сам себе посочувствовал:
– Из самого Карт-хадашта за мной это смеховместилище тащится.
– Что за смеховместилище такое?
– А бесёнок двуполый. «Полторы ноги» – черти-товарищи его прозвали. Хромает сильно. И чтоб недостаток телесный, посланный ему в виде хромоты, как-то восполнить – набивает с утра до вечера утробу свою трескучим смехом, а потом смех этот по горам, по долам разбрасывает…
– Раз ты вернулся, позволь, и я мыслью назад убегу. Из твоего разговора, Африканец, выходит: шуты и на небе нужны. Сильно сомневаюсь я. Короче – не верю! Здесь, на земле наше дело, ещё, пожалуй, кой-кому нужно: через издёвку и посмеяние высшую правду в мозги обывателям, а иногда и власть имущим вколачивать. А ещё для того мы, трагические шуты, существуем – чтоб каждый из тех, кто нас на арене жизни заприметит, дотронулся в себе самом до ласкового дуралея внутри у него сидящего. С таким-то внутренним дуралеем несуразицы жизни откидывать от себя легче. И потом: отыскав в себе рычажок наивного дуралейства, любое из искусств, – оттолкнувшись как следует от всё того же дуралейства, – легче высоким сделать.
– Всё ваше искусство – шутовство. Впрочем, в хорошем, иногда даже в священнодейственном смысле.