Оба они вздохнули и разошлись в разные стороны, как два рукава непослушной реки. На смену этим вдохам пришли следующие; последним, как всегда, пришло утро, чтобы расставить все по своим местам.
Удо вошел в кухню и заметил, как Эмми одно за одним выбрасывает в пластмассовое ведро ненавистные письма. Для нее они потеряли весь тот шарм неизвестности, всю свою притягательность, у них оказалось простое человеческое лицо, которое, к тому же, довольно легко разбить и изуродовать собственнической эгоистичной ревностью. От нее не могло укрыться что Удо торжествует, глядя на конверты, исчезающие в пропасти мусорного ведра. Эмми давно поняла: эти письма тронули не только ее равнодушие.
– Что, улетел? Улетел, я спрашиваю, твой Ангел? – сказал Удо с издевкой. – Если он посмеет еще раз приблизиться к этому дому, я убью его. Он больной, Эмми, он мог обидеть тебя.
– Как видишь, пятнадцать минут общения с ним не нанесли мне никакого вреда.
– Такты с ним виделась?
– Да. Бровь ты рассек первоклассно. Я – не пояс чемпиона, за который нужно бороться на ринге.
– Ты говорила с этим ненормальным?
– Пожалуй, ты даже слишком нормальный, до тошноты.
– Ну, а его тебе жалко. Потому ты и уничтожаешь его письма.
– Мы перешли на новый этап общения: устный.
– Не верю.
– Тебе я теперь тоже не верю. Не смей больше копаться в моих вещах, не смей заходить в мою комнату без стука. Не смей следить за мной и сними, наконец, эту камеру, которая пищит от перепада температур и разряженного аккумулятора.
Разоблачив слабости друг друга они замолчали, не зная, что следует говорить, раскрыв все карты. Удо взял со стола бумажную салфетку и с животным остервенением начал мастерить кривого голубя оригами, которого отшвырнул в ведро к белым одиноким письмам. Он ударил кулаком по столу:
– Черт возьми, мы наказали друг друга! – он встал между Эмми и стеклом, выходящим во двор. Пальцами он нервно перебирал сигарету, из стержня которой на пол сыпался желтый дешевый табак, рассеивая кислый запах, делая пальцы Удо непонятного бежевого цвета.
– Ты жадный.
– Да, жадный, – он спрятал остатки сигареты в карман и начал отряхивать ладони. – И я не намерен делить тебя ни с кем. Знаешь, иногда мне хочется посадить тебя в клетку и не выпускать, не позволять глядеть сквозь прутья. И чтобы никто не вошел, не увидел, не дотронулся до тебя. Я бы накинул черное покрывало, повесил бы замок, понимаешь, замок на твое подлое сердце, которое может изменить, услышав чужие ритмы. Я хочу, чтобы ты перестала биться о стекло. Я мечтаю о том дне, когда тебе не захочется более летать, потому как я не в силах подняться в небо. Мы любим по-разному.
«Что касается меня, то я не люблю. Смешно любить», – размышляла Эмми, не слыша его. «И так всегда. Все мы думаем, что поступаем правильно, считаем, что нас должны жалеть, – мы столь несчастны, что достойны этой жалости. Но мы отказываемся видеть, как другие отрывают кусок сострадания от себя; отрывают, чтобы мы накинулись на него, как стая псов. Мы не хотим видеть, что они еще более несчастны. И мы всегда найдем объяснение любой своей подлости, какой бы страшной и тошнотворной она не была. О, Господи, о чем он говорит? Я все прослушала». Она опять убежала куда-то далеко-далеко по узкому извилистому коридору сознания, который ведет в темное всезнающее и всеобъемлющее бессознательное, стремящееся прорваться наружу.
Удо говорил и говорил:
– Что ты творишь, Эмми, мне страшно за тебя. Неужели и ты заражена бациллой этого сумасшествия? Слушать как растет трава, влюбляться в письма, вечно шататься по городу одной. Что это? Новая мода, эпатаж? Я обращусь в полицию, они должны защищать нас от таких как он.
– Обратись! – она сорвалась на крик, – и тебя посадят первым за весь тот склад марихуаны, который они выгребут из нашего дома.
Над ними повис плотный занавес тишины, раздражающей барабанные перепонки, отдающейся глухим звоном в абстрагировавшемся от всего теле. Каждый хотел нарушить молчание. Эмми не выдержала первой:
– Так печально… Ты веришь?.. Или, быть может, ты думаешь, что я опять играю на одном из своих многочисленных полей? Давай. Ты же хочешь сказать мне именно это.
– Да ничего я не хочу. Ты ничего вокруг себя не видишь, а коль видишь, так остальным это «что-то» совершенно недоступно. И ты злишься, когда тебя не понимают, но понять тебя не позволено никому кроме избранных (зачатых в твоем уме из заманчивой фантазии) ставших явью, да только какой-то однобокой, подвластной только тебе. Другие люди ниже. Ведь для тебя они никто, правда?
– Ты считаешь себя никем? В первый раз встречаю столь обесценившего самого себя человека.
Удо перестал понимать, что происходит.
– Сними маску, Эмми. Мне неприятен твой голос: он чужой, фальшивый, твоя личина…
– ЛИЧИНА?!
– Да, Эмми, личина, и никак не иначе. Я потерялся в галерее твоих лиц. Ты меняешь их слишком быстро, я не успеваю. Или может только со мной ты такая? Весь этот маскарад для меня?