– Что? – хотел крикнуть он, чтобы остановить поток слов, которыми она заливала его как помоями, но голос его не послушался. По его лбу, щекам, шее, груди катились капли пота, в ушах стучало. Он весь был таким мокрым, словно его облили горячей водой. Он был парализован. Нем. Неспособен защищаться, опровергнуть все четыре обвинения, спросить, может ли человек в здравом уме поверить в то, что все, в чем его обвиняют, действительно могло произойти в мрачной палате, где все они, четыре, не отходили друг от друга, за каких-то полчаса, и при этом ни одна из них не крикнула, не позвала на помощь дежурного санитара или кого-то еще?
Марта, так же как и Рашета, держала эти заявления в руках. Неужели она не увидела, что они похожи друг на друга так, словно написаны под копирку: те же слова, те же обвинения, тот же почерк, их будто писала одна рука.
Любой другой на его месте в ответ на жалобы невменяемых, тяжелых пациенток рявкнул бы как следует. Почему он молчит? Прячется в кусты. Убегает. Тем самым он признает, что все-таки какая-то его вина существует… Он знает так же, как знал это и его отец, Стеван, что согласившись быть командиром, ты берешь на себя обязательство оставаться с солдатами до конца.
Голос Марты, ее глаза, все ее существо выдавали что-то ядовитое, что-то страшное. Ведь его не судят, он это понимает. Он уже осужден, а приговор был вынесен тогда, когда он отказался признать алкоголика душевнобольным, невзирая на диагноз, под которым стояли три подписи трех авторитетных психиатров из трех республиканских психиатрических лечебниц.
«Дело о барабанной перепонке» стало прелюдией того, что ждало его дальше. Его считали виновным в истории с четырьмя несчастными женщинами, утверждения которых не выглядели особенно убедительными. Потому что они то утверждали, что произошло то, что произошло, то отказывались от своих слов. А иногда вообще ничего не могли вспомнить. И тем не менее виноват – он!
Данило Арацки чувствовал жалость и к ним, и к самому себе. Если он сбежит, его объявят виновным, недостойным профессии врача, лишат права заниматься лечебной практикой и быть тем, кем он и хотел быть в своей жизни.
Если он останется, примет вызов и начнет скрытую войну с Рашетой, с Мартой, со всей ее большой семьей, члены которой распределены по всем государственным структурам, то этих четырех несчастных будут допрашивать, запугивать, преследовать, накачивать седативами, пока они не забудут и ту малость, которую еще помнят, и не превратятся в растения. Нет, даже не в растения! Ведь растения помнят боль. Они превратятся в то, чем стала рыжеволосая девушка. Ружа Рашула! Растрепанная роза! Не знающая своего имени. Несуществующая. Тайный ужас и профессиональная неудача всех тех, кто занимается душой человека.
В это одно мгновение он понял, какова разрушительная сила страха, когда-то давно подобно удаву сжимавшая его отца в вагоне для скота, который увозил его вместе с солдатами куда-то на север. Или это была трусость, сопротивляться которой он не имел сил? Что это было?
Чьи же жизни проживаем мы на чужбине?
Теперь, много лет спустя, рассеянно следя за перекрещивающимися лучами света с рекламы на противоположной стороне улицы, среди которых то появлялись, то снова исчезали лица его мертвых, Данило вспомнил тот пронзительный крик, который испустило все его существо, когда он принял решение бросить все и уехать как можно дальше и как можно скорее, хотя все в нем сопротивлялось этому.
Потом начались переезды с места на место в постоянной надежде, что кто-то вспомнит о докторе, считавшем, что даже самые потерянные, забытые и отвергнутые имеют право на свои барабанные перепонки. Но дороги, по которым он перемещался, тянулись и разветвлялись от Белграда до самой Америки, а никто и не думал поднять вопрос о том, почему он уехал, а точнее, почему ему пришлось уехать. Все, что на него навешали, происходило в сумасшедшем доме, однако не все же там были безумны. А, может быть, мир, из которого они попали в стены Губереваца, был еще более безумным? Может быть, весь мир это сумасшедший дом? Или же все быстрее и быстрее превращается в сумасшедший дом?
С таким предположением он никогда не мог согласиться, ни тогда, когда проходил стажировку в Топонице, ни позже, в Нью-Йорке, когда самоубийцы «Атертона» мелькали мимо его окна и тупо ударялись о землю, с криком, или молча, как осенние яблоки в Караново.
Свой первый крик, так же, как и тех четырех несчастных из Губереваца, он запомнил навсегда, но так и не смог объяснить себе,