В ее дневнике есть такая запись, сделанная в то время, в Москве: «Сегодня Юлька дала мне папку с некоторыми бумагами деда: «Поройся, если хочешь».
Я, конечно, очень хотела. В папке были и три мамины научные статьи — в журналах «Клиническая медицина» и «Гематология». Там же я нашла маленький листочек, написанный рукой деда. Красными чернилами. Это было какое-то стихотворение, но без названия и без автора, вообще какой-то обрывок. Дед писал здесь очень неразборчиво, хотя у него всегда был очень хороший почерк, но я разобрала, но мно-гого как-то не поняла по смыслу и спросила Юльку. Она взяла листочек, прочла, пожала плечами и заплакала…
О чем дед думал, когда писал эти строки? Кто написал их? Может, мама знает.
Юлька не знает, мы с ней сидели и плакали»…
На вокзале, пока не подошел поезд, она разулась и отец грел руками ее заколевшие в САПОЖКАХ ноги, — морозы не падали.
Мне хотелось обнимать рапу, плакать, кричать, выть над ним, мне было бы тогда легче, но этого нельзя было делать: ведь папе надо было оставаться здесь, жить здесь неизвестно сколько, и ему было бы еще тяжелей…
Дедушка Субоч ни на шаг не отходил от нее; в метро она намучилась с ним, так как он ни за что не хотел шагнуть на «лестницу-чудесницу», и если бы не двое веселых военных, которые без всяких разговоров не подхватили бы под руки дрожащего дедушку и — не внесли бы его на эскалатор, а потом так же не снесли с него, она просто понятия бы не имела, что же с ним делать.
Через два месяца от отца пришло письмо.
«Наше свидание носило несколько сумбурный характер… Ты, вероятно, не заметила, во всяком случае я пытался это тщательно скрыть, в каком глубоком волнении я находился. Поэтому я старался чаще быть с тобой на людях, что облегчало мое состояние, облегчало скрыть волнение.
Я не видел тебя много лет и не в состоянии был до конца отрешиться от ощущения тебя, как еще совсем маленькой. И это ощущение сдерживало меня от того, чтобы довести основной наш разговор до конца. Я не боялся его по существу того, что касалось меня, но я опасался нанести твоей душе хотя бы малую царапину».
Ах, малая эта царапина!..
Да, когда я была у отца в лагере, хотя мне уже и было 22 года и я прошла войну, отец, должно быть, был прав, продолжая видеть во мне не очень-то взрослого человека, да, наверное…
Но потом, но всю жизнь?!
ОН ТАК И НЕ МОГ НАНЕСТИ НИКОМУ ИЗ НАС ЭТОЙ САМОЙ ЦАРАПИНЫ!
Поэтому, хотя мы, конечно, все знали о страшных годах его жизни, но все это было так разрозненно, дробно, так между делом, в год по чайной ложке… Он всегда старался перевести разговор на другую тему или провести его в шутку, специально выбирая что-нибудь смешное и здесь, БЕЗОБИДНОЕ, так что какой-то уж ОЧЕНЬ СТРАШНОЙ картины у нас не получалось…
Обычно он говорил одно и то же, повторял, и — НЕ САМОЕ ПЛОХОЕ, и мы привыкли к ЭТИМ рассказам, а он и хотел, чтобы мы привыкли, чтобы не думали о ДРУГОМ…
Не желал, не хотел он всех этих воспоминаний, ну, НЕ ХОТЕЛ! И, главное, не хотел делиться с нами!
И прошло много лет, вся жизнь отца прошла, пока он, за год до смерти, приехав погостить к нам на лето, не рассказал…
Рассказал не столько уж много, но зато — по желанию, и — словно в воду бросаясь… Да, не так уж много рассказал отец, как очень ярко все было, ОТЧЕТЛИВО; все вдруг не только поднялось перед глазами, — стало невероятно явным и жутким.
…Зачем-то нужен был отцу этот рассказ сейчас, в кругу СЕМЬИ — мы все сидели на широкой веранде за моим раскладным столиком, — отдыхали тогда всей семьей в доме отдыха. Но он все же не сумел закончить рассказ, внезапно громко разрыдался, закрыв дрожащими пальцами глаза…
Да, вполне можно было сказать: сумел-таки отец уберечь всех нас от царапины, на всю жизнь сумел, ибо сейчас все уже были так или иначе «подготовлены!..
…Мы узнали о годовой одиночке, «каменном мешке», кишевшем ночами огромными крысами, которых отец отвлекал от лица, вскармливая дневной хлебной пайкой, о «телефон-автомате», плотно закрытой со всех сторон узкой будке, куда он, идущий по коридору и ничего не подозревавший, был вдруг пойман и захлопнут — будка возникала на пути внезапно и так, что обойти ее было нельзя. Там он стоял без сознания по стойке «смирно» — не только упасть, осесть было некуда. В нужный момент служитель открывал дверь будки, и жертва вываливалась из нее, приходя в себя от падения и, если особых повреждений не было, поднималась и вновь отправлялась по коридору, пока вновь не захлопывалась в очередном «телефон-автомате», вновь внезапно возникавшем на пути… О следователе Заборове, зверски истязавшем отца, харкавшем ему в лицо, требовавшем назвать свои инициалы полностью, а затем рыдавшем над ним, беспомощно молотя кулаками о стол…
С тем, чтобы тут же все начать сначала…