— Каля! Я пошел миз (вниз), вам (непременно вам) ничего не надо? (Всегда только и только эти слова.
Кале никогда ничего не было надо, кроме игры на пианино, и она продолжала ее, а Коле, видно, тоже ничего не было надо, никакого ответа ему важно было прокричать свое, что он и делал, сколько бы раз ни выходил во двор, а выходил он часто… После запроса Кале Коля поступал в наше распоряжение, и мы с его помощью начинали бой с соседним двором, выставив Колю впереди себя. Он был большой, высокий, с лохматой головой и длинными руками. Размахивая ими и что-то громко и непонятно крича, Коля внезапно выскакивал из-за угла и этим каждый раз страшно пугал противника, который — наша разведка доносила — уже подбирался к нам, — противник сдавался без боя.
Так мы побеждали.
…Коля-Колян, Коля-Колян… «Я пошел миз. Вам ничего не надо?».. Наш дом, наш двор…НИЧЕГО НАМ БОЛЬШЕ НЕ НАДО… НИ-ЧЕ-ГО…
«Смотрю со двора на ваш балкон, с которого так хорошо был виден этот просек, а иногда и та женщина»…
…Та женщина!..
Эта сирень, стоящая широкой длинной стеной в палисаднике перед нашим балконом, была с него видна вся. И вырастила ее именно она, та женщина. Она была очень доброй и всегда выкидывала нам наши лаптовые мячики, улетающие во время игры в ее сирень… На одной из дорожек, засыпанной золотым песком, стояла ее плетеная качалка, такая… ну, кресло-качалка, летняя, слегка желтоватая, какие бывают на дачах…
Качалка, утопая в сирени, видна была с балкона не вся, и женщина, которая в ней качалась, тоже была видна не вся, что делало ее особенно загадочной, таинственной.
Мы забирались на наш балкон и ждали, когда заскрипит качалка…
Эта женщина летом и весной всегда была в длинном белом платье с широкой оборкой внизу и в белой панаме с большими полями. ПО ЭТИМ-ТО ПОЛЯМ И ПРЫГАЛИ ЗОЛОТЫЕ СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ!.. Поля прикрывали ее лицо, и хорошо мы его никогда не видели — это было особо счетово!
Чем-то она болела… Мы не знали, чем, кажется, что-то было с ногой, но не точно, просто она чуть прихрамывала. И это тоже было счетово. Из сирени она никуда не выходила. Зимой мы совсем ее не видели, а осенью она иногда гуляла по дорожке в длинной, теперь уже черной юбке и коротком жакете с небольшим рыжим меховым воротничком и с черной тросточкой в руке… Тросточка была безумно счетовой!
Мы не знали ее имени, но про себя называли Анной. Произносили его редко и, если произносили, — всегда на выдохе и не до конца, с «затуханием»: Анн… Имя это было счетово, счетово, счетово!
Под впечатлением письма дочери, в одну из бессонных ночей, я написала стихотворение «Детство»:
Балкон, по-моему, размером с наш.
Наверху, на специальных трубах, протянуты бельевые веревки, внизу стоит большая розовая корзина из универсама.
Со двора, в бабушкином окне и на кухне — белый тюль.
Рву какой-то лист у ног — для сушки, ну и пошли в квартиру, на 2-й этаж…
Стоим на площадке у перил.
По этой лестнице спускался в последний раз дед… Наверное, держаться за перила ему не дали… Стою и думаю об этом. Мне кажется, что и Саша об этом думает, ведь они с Лялей так любили деда, как и все Капитоши, как все вообще!..
Поднимаю глаза: № 13.
У меня страшно заколотилось сердце.
Дверь обита черным дерматином, как у нас, только здесь дерматин снаружи (Господи, все — как у нас!..)
Саша говорит:
— Позвони, не бойся!
Мне ужасно страшно, но я тяну руку к звонку, а в голове кусочек какого-то стихотворения: «Не искал я твой детский след: «* И вертится, и вертится, хотя зря: я-то ищу!
Молчим, ждем. Что же будет? Что я скажу? «Не искал я твой детский след», — вот что я скажу! Я уверена была, что это скажу, понимаешь? Черт-ти что в голове! Но все же из-за Саши я была сравнительно спокойна уж он-то со своей иронией что-нибудь придумает!»
Мать специально прервала здесь чтение.
Мало ли что могло оказаться на 2-м этаже… Войдет ли дочь в НАШУ квартиру?
Матери было не по себе, и она вернулась во двор.
Там, в детстве, время от времени появлялся еще один чудодей старьевщик.
Худой человек, серьезный и деловитый, он останавливал возле сторожки дворника свою лошадь с повозкой, груженой всяким барахлом, а сам расхаживал по двору, хрипло, но зычно возглашая: «Старье берем! Старье берем!»
Вслед за этим раздавались дивные для наших ушей звуки «Уди-уди-и-и» и различные, как бы птичьи, голоса — пронзительные, заливистые, булькающие…
Мы торопили своих родных, чаще бабушек, тащили их во двор. По дороге они роняли разные тряпки, ворохом прижатые к груди или перекинутые через руку.