И вот меня охватило безумное желание войти в дом, позвонить, узнать! А вдруг Игорь не погиб? Могло ведь быть такое, ведь всякая путаница была, мало ли что могло быть? Вдруг сам Игорь вышел бы ко мне?! Но я же понятия не имела, в какую квартиру идти!.. Да и как-то мне не по себе было… И я села в машину.
Мамочка! Я очень жалею, что не зашла, очень! Надо было бы постучать в любую дверь, сказать, что здесь до войны, в этом доме, жил такой беленький лупоглазый мальчик Игорь Ласс, может, кто знает, помнит, может, здесь родные его живут?..
Я непременно схожу сюда, непременно, только одна.
Когда ехали к монастырю, я рассказала Ляле и Саше про Нику Гольц, что была вот такая высокая худенькая девочка с тобой в классе, которая всегда оформляла ваши стенгазеты и любила рисовать стройных коней с длинными тонкими ногами (Между прочим, в «Волшебниках» тоже есть такие кони.), и что она теперь известный художник-оформитель. Я им завтра эту книгу покажу.
Рассказала Ляле с Сашей, как один раз Ника «выручила» тебя на биологии, и мы долго хохотали, а в конце я опять же… всплакнула…»
Да, было…
Ника подсказала мне, лучшей ученице по биологии, какое «отличие пчелы от осы».
Она не думала, что я повторю ее шутку и зашептала: «Пчела более цивилизованное животное». А я, дура, повторила. Весь класс ржал, Ника была в отчаянии, а Мария Николаевна, преподаватель биологии, стояла в потрясении и молчала…
«К монастырю пришлось ехать Кропоткинской, через Лопухинский — внизу на Метростроевской был какой-то ремонт.
Заехали во двор Лопухинского, где, судя по твоей повести, должна была быть китайская прачечная.
Я очень люблю это место в повести и вот решила посмотреть.
Знаешь, мамуся, с Сашей и Лялей тем еще хорошо общаться, что они ну абсолютно не нервные, как все мы, и никуда не спешат(!). И такие они душевные! Ну а Саша шутит себе потихоньку, и ничего его не раздражает.
У предполагаемой прачечной мы с ним вышли из машины, посмотрели вокруг — никакой прачечной! Саша спросил у одной старушки во дворе, была ли здесь когда прачечная. Она так… ну восхитилась, что ли, так встрепенулась, что чуть с лавки не слетела. «Была, милай, была! В подвале. Ки-тай-ска-я! — и показала на дом. — А знаешь, как стира-а-ли?! Вручную! А белье было белое-белое и хрусте-ло!
А до войны Серега один, покойный ныне, им машину поставил, вот она и стирала с а м а! Но весь дом трясло, ажно качало!»
А Саша мягко: «Вибрировало».
Старушка поглядела на Сашу беспомощно и говорит: «Ага! Ага!» И дальше: «И вот, знаешь, жильцы-то недовольные все были, и машину ту сняли»…
Саша: «Демонтировали».
Старушка опять: «Ага! Ага!» и опять продолжает: «А потом, милай, китайцы-то отсюдова ушли, совсем ушли, а вот почему — не знаю. Это так через год или, может, через два после войны, и больше сюда ни разу не приходили, ну, ни-ра-зу, а то, бывало, как выстирают, так все с тючками на спине и бегают взад-вперед, так и бегают — белье разно-сют…»
…Зимними темными утрами (первая смена школы) мы проходили с Янкой Лопухинским, и она, боясь темноты, жалась ко мне, а я, показывая на ярко-оранжевый свет над тротуаром в прачечной, говорила: «Вон, видишь, китайские фонарики!» Но мы быстро пробегали мимо этих «фонариков» (я тоже их немного побаивалась) и заворачивали на Метростроевскую.
А когда шли домой, видели согнутых почти под прямым углом бегающих китайцев с аккуратными тючками белья на спинах…
«Так что на том месте сейчас просто два обычных жилых дома; в одном, что лицом к Метростроевской, внизу магазин «Мясо».
Подъехали к моему Отечеству, к монастырю. Машину поставили за бензоколонку, но подальше, где машин нет. Мы в прошлый раз, когда ехали на концерт Ю.Мориц, Окуджаву здесь встретили.
Мамуся! Ты не представляешь, как реставрировали стены и купол монастыря! Теперь сюда даже экскурсантов водят!
Ма! А твоего тополя в переулке нет! Спилили? Зачем? Но ни у кого спрашивать не стала. Как-то не захотелось…
Школа внешне чистенькая. В нашей квартире теперь, видимо, школьный буфет. Саша сфотографировал меня у окна комнаты — я специально вытянула руку по наружному железному подоконнику, увидишь.
На окне пышная занавесочка с синей каймой, а внутри на подоконнике весы… И вот, понимаешь, во мне шевельнулась ревность, что ли… да, она… И это — несмотря на то, что мы так тяжело здесь жили!.. Я все это знаю по рассказам, но какая же разница?! Я хорошо это знаю.
Заглянула вглубь окна, хотя сильно отсвечивало, и увидела место, где была моя л юлька, то бишь папин фанерный чемодан!..
Потом постояла и у кухонного окна, в которое ты, вернувшись из армии, стучала, увидев «мать-старушку»… А она: «Вон! Вон! Прочь отсюда!» И руками размахивала!
… Мама, моя мама, ставшая за войну совсем седой, не видя меня, стоящей на улице у освещенного изнутри окна, считала, что это опять «школьные мальчики»!..
Долго я стучала, а она — ни за что! И все гнала рукой… А потом, потом, когда узнала…
«Рассказала и эту историю. Опять хохотали и опять я плакала…