Я безумно хочу немедленно вскочить на весы Лили Брик, потому что знаю, ощущаю физически, как упал мой вес!
…Да, сладости, сладости… («Без тебя я прекращаюсь!», Маяковский. Из письма к Лиле Брик) Но главное — массаж, ткань эта.
ОНА не может, она совершенно не может без нее!
НЕ-МО-ЖЕТ! ПРЕ-КРА-ЩА-ЕТ-СЯ!!
Но как она шьет такими руками, как? Это непонятно, совершенно непонятно…
Суставы каждого пальца, вся кисть — сплошь узлы и бугры, все страшно деформировано… Непонятно…
Над ее креслом огромнейшая, как большая картина, старинная фотография коричневого тона в золотистой деревянной раме, где Фриде Исааковне 2 года. Папа, мама и много-много детей: братьев и сестер Фриды. Как-то она рассказывала мне о каждом. Мама похожа на Зыкину.
Ниже три чудесные фотографии, тоже коричневых тонов, тоже в золотистых рамочках — сыновья и муж. Все красавцы. Все умерли.
Старший сын в 20 лет — мгновенно — от массивного легочного кровотечения (туберкулез), младший, 24-х лет — на фронте, муж — от врачебного исследования спинного мозга, которое позднее делали перед операцией и мне, но мне повезло…
— Да, Иннночка…
Почти на каждой примерке узнаю, что кто-то из подруг Фриды умер.
— Я вот, Иннна, не сразу поняла: старость. Чувствую: что-то не то… Голова какая-то… Не понимаю. И все трудно, самое простое — трудно, какая-то лень чудная… Потом поняла. Так неожиданно: я ведь еще молодая (86 лет). Ну, руки, спина, жир этот — так это давно, это болезни, их много, и пусть бы, пусть, я сжилась с ними, а то — то другое… Вы думаете: что такое старость, Иннночка? Я вам сейчас скажу. Это усталость, страшная усталость… Вот что это такое.
И она совсем утопает в себе, становится меньше, молчит. Потом поднимает голову, расправляет плечи — берет бюстгальтер, подставляет кромку его под поднятую лапку небольшой швейной машинки и крутит ее ручку правой рукой-култышкой, а левой култышкой подводит и подводит под лапку тут же убегающую за нее, теперь простроченную шелковистую полосу…
Я сижу сбоку, гляжу, как работает Фрида Исааковна, и мне кажется, что я вижу, как вокруг нее падают, как осенние листья, опадают ее подруги… Падают, опадают… Отлетают…
Потом она подъезжает к комоду, выдвигает ящик и достает круглую картонную коробочку. Вынимает из нее белую матерчатую розу — ну совершенно как живую, совершенно как живую! Лишь чуть припорошенную легкой темной пыльцой — сколько же ей лет?
— Это, Иннночка, я тоже делала для Парижа. С блузками.
И подержав ее в руке, слегка отодвигает от себя и вглядывается, вглядывается, словно прикидывает, КАК ОНА — на груди изящной дамы в сшитой лично ею, Фридой Исааковной, блузочке.
Быстро убирает розу в коробку, кладет в ящик комода и, невысоко подняв руку, как-то неопределенно махнув ею, задвигает ящик. Все.
— Ах, Иннна, ну что вы плачете? Да бросьте…
Гиацинт (всегда сиреневый) мне всегда весной дарил папа.
Принес и сейчас, протянул дрожащей рукой, улыбнулся.
Короткая толстая ножка. Сочная. Кудрявые сиренево-лиловые барашки-колокольчики, переходящие один в другой, один в другой, и этот запах…
— Ну куда вы, Господи, еще гиацинт тащите! — кричит Юлька, придя с работы, глядя на тьму вещей, которые я должна увезти.
— Она довезет и гиацинт, и вещи, — говорит папа, положив руку на Юлькино плечо, глядя на меня сквозь слезы.
Я вспоминаю, что «Алоа», это из Джека Лондона, — это действительно гавайское слово, но у него там не просто «Алоа», а «Алоа-оэ». Так назывался гавайский гимн, и так назывался один из его рассказов этого цикла.
Гимн этот, это «Алоа-оэ», всегда исполнялся на берегу оркестром при встрече и уплывании кораблей.
В самолете, закрыв глаза, вижу узенький балкончик, где еле умещается табуреточка, на которой я сижу, оставив ноги в комнате, подтащив к открытой двери телефон и, запрокинув голову, гляжу в кусочки невинного молочно-голубого неба, которые просвечивают сквозь густые сплетения ветвей.
Над моей головой и у самого плеча — толстые черно-розовые почки, уже треснувшие… Я хорошо вижу через эти трещинки свернутые зеленые листочки и красные червячки, которыми почки набиты. Вот-вот пробрызнут листвой (…«Набухшие почки готовы пробрызнуть листвой. Идет батальон…», — была у нас в батальоне, в армии, любимая песня… Тогда меня прямо потрясли эти слова:
«пробрызнуть листвой», а сейчас я это так увидела!..)