Гиацинт я держу то в руке в маленькой бутылочке с водой, которую Юлька дала мне в дорогу, то ставлю на откидной столик (он у меня все время, весь полет, «откидной»). И нюхаю, нюхаю…
Папа. Я чувствую его близость. Вижу его протянутую ко мне дрожащую руку. Я хочу назад, в Москву! (Алоа-оэ! Самолет! Поворачивай назад!)
Там, возле папиного столика с желто-коричневой керамической пепельницей и лежащей в ее желобке сигаретой, с летящим над ней голубым дымком, мы говорим, говорим, говорим… Когда я теперь увижу папу?
Прямо перед ним в большом кресле сидит огромный плюшевый мишка с короткими лапами, очень славный, которого все обожают. Он занимает это кресло целиком.
Мишку я подарила папе в день рождения лет 5 назад. Это был подарок из подарков!
Юлька, собираясь на работу, утрами тихонько разговаривала с ним… Он до сих пор сидит в своем кресле…
Один раз, придя от Фриды Исааковны, я передала папе ее монолог о старости.
Папа ценил Фриду за ум. Они с Юлькой давно знали ее, и именно они в свое время познакомили меня с ней.
Договариваться тогда взялся папа.
— Дорогая моя Фрида Исааковна, — говорил он по телефону торжественно, с ноткой демонстративного просительства. — Не могли бы вы выручить меня лично своим мастерством?
— Ва-ас?
— Да, именно. Точнее, в моем лице — дочь! Нет, простите, в ее лице меня!
Фрида Исааковна смеялась так, что мы, в комнате, слышали ее смех.
Но папа вдруг сделался серьезным, поднял и опустил широченные свои брови и кивнул. Положив трубку, сказал мне:
— Вот что, родненькая. Так-то она старуха что надо и согласилась, но она еще и чертова старуха, понимаешь? И если ты ей не понравишься — шить не будет даже в моем лице! Но ты ей в своем понравишься, я уверен!
И тут уже мы с папой стали хохотать до чертиков, хотя особых причин для такого смеха не было — ну, серьезно папа вел разговор с Фридой, очень серьезно, и забавный был разговор, но не настолько, чтобы из-за этого мне упасть в кресло на мишку (папа закричал: «Сейчас же оставь его в покое!», — отчего мы стали хохотать еще сильней, и я никак не могла встать с кресла)…
Да, так вот о старости.
Когда я рассказала папе о монологе Фриды, он стал ходить по комнате и напевно, красиво и горько читать наизусть Слуцкого:
Видя, что папа не очень весел, я быстро перебиваю его:
— Умирают-то умирают, — но!
Завещают мне жить ОЧЕНЬ ДОЛГО! (Эту строчку я произношу громко и выразительно, с акцентом на «очень долго», с восклицанием).
Папа:
— Но не дольше, чем нужно по долгу. ПО ЗАКОНУ СТРОФЫ И СТРОКИ»
Он все шагал по комнате. Подошел ко мне и серьезно сказал, подняв к брови полусогнутый палец правой руки:
— Поняла? — «не дольше, чем нужно ПО-ДОЛ-ГУ», понимаешь?
Я сказала: — А! Это у них профессиональное — для поэтов! СВОИ законы, эти вот — «строфы и строки»! Папа нервно хохотнул, сел в кресло, закурил.
Я, чтобы чего-нибудь не случилось и вышло совсем не печально, а, может, даже и весело, стала читать того же Слуцкого, про тех же стариков, но все же — про других: нарушающих слово, начинающих снова… «В шестьдесят или семьдесят-семьдесят пять… Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих снова опять и опять!»
Я читала быстро, задорно, страстно, крещендо, с ударением почти на каждом слове, размахивая рукой:
Еще вдохновенней:
Папа: — Вот-вот: «ПОМОГ»… ПОМОГЛИ БЫ ДА ПОДСОБИЛИ!..
Ужасно.
Я (громко, Леонида Мартынова):
(Ударение я делаю на «вот».)
Папа озадачен: что за слова, и такие?.. Чьи они?..
Ага! Не знает! Надо искать что-то такое, еще что-то такое!
И я добавляю алфавитного Слуцкого:
Папа и вовсе озадачен, но он рад, что у нас все же так ловко получается и на этот раз — у нас часто так бывало — в стихах. Но я вижу, что вместе с радостью он не сбился со своего тона, не ушел от волнения, которое его охватило. Я же, говоря о Фриде, совсем его не ожидала, тем более, что папа моложе ее на целых 20 лет и вообще — КАКОЙ ОН СТАРИК?! А вот — волнение… И чем еще все это кончится?
Но папа — такой сильный, так владеющий собой, и все же — все же надо поскорей это закончить, перевести в шутку, и я говорю:
— Во-первых, 1:0 в мою пользу! Во-вторых, клянусь! — я буду таким стариком…