Этот фрагмент – нетипичный для нарратива Ирины Ситкиной пример перебрасывания во времени и, стало быть, пример рассуждения, некой сопоставительной аналитики. Для корневых крестьянских дискурсов это редкость. Рассказывая о своей колхозной судьбе, Ирина Кирилловна сравнивает минувшие и нынешние, уже, в сущности, капиталистические, порядки в крестьянских практиках. И относится к ним не то чтобы осуждающе, как большинство тогдашних наших респондентов-стариков. А просто – «бесхозяйственность», «расстройство». Это не оценки, а элементарные житейские наблюдения. Однако общая дискурсивная тональность резюмируется в ощущении потрясающей нетребовательности и спокойной терпеливости. Для рассказчицы даже не долгом, а жестким императивом выступает потребность покинуть этот мир, что называется, по-людски. Этот императив настолько категоричен, что Ирина Ситкина сознательно сделала меня свидетелем, достав с полки шкафа и развернув погребальное одеяние. Мирской обычай соблюден и крепок – пусть даже он на ней прервется! Кажется, именно это настроение питает эпическое спокойствие дискурсивной картины мира, в которой на равных правах размещены и богатеющие фермеры, и нажитое скромное имущество, и выходной костюм покойного мужа, и неубывающее довольство по части спокойно раздариваемого провианта, и божественное провидение. И все это – в нескладной, очень темной при первом прочтении, мозаичной речевой картине. Однако в ее предельно скупой, аскетической организованности запрятана такая информационная и этическая мощь, что нельзя в очередной раз не поразиться чудотворности русской речи и неподражаемости крестьянского натурального дискурса.
– Я своих дедушек, бабушек не помню. Нет, нет. Они рано умерли. Да. Знаю, что бабушка. Это уж мама рассказывала. Отцова мать ходила в Киев, в Украйну, в церкву. Пешкой ходили. Я не знаю, сколько месяцев они ходили? За святой водой. Принесли воды. И я уж эту воду видала. Ей уж, этой воде, было 60 лет! Угу. Как слеза! Ну, так. мы божественные со всех сторон. И с отцовской стороны. Про соседей расскажу. Ну, всяк было. Всяк было с соседями. Ну, все. Так, какое-то покорение было. Что-нибудь такое. Ну, детей нет. То через детей у кого-то все. И я покорюсь. Ну, долго не серчали. И я так со всеми говорила: «Ругаться можно – без этого обойтиться нельзя. Оно ни с чего – с малого до большого. Но серчать нельзя!» Вот мы, со сношенницей (имеется в виду жена деверя, брата мужа. –
Соседи нам не помогали в стройке. Да. Ну, так, – если что попросишь. Ну, как-то нам. нам это люди. Сделаю я сама, все. Я штукатурила сама. Никто нам не помогал. И дома-то, вон, одна. Не знаю я, каких раньше было больше в Атамановке – бедных или богатых. Кто его знаеть? Тады как-то, видишь, оно перепутано. Дюжо-то богатых не было, чем сейчас – машины, да все есть. А тады, ежели скот есть, да спять на полатях, ватолой одеваются. У нас кулачества не было. Но все равно. Вернее, так много не было. Но жила в няньках я у кулаков. Да. С детства, до колхоза. Да как я жила в няньках? Жила я у двух хозяев. Ну, одним словом, и дитя нянчила еще меньше, чем должна бы делать. А уж когда в колхоз вошли, тринадцатый год мне пошел. Ну, тут немного я прожила, после колхоза, может, с год. Семья была большая – три мужчины. А двоюродная сестра она мне, – эта взяла меня в нянькито, – перестирает. А тоже и новое было, да и старого много. И сейчас все перестирала, накладеть мне – садись, латай. Вот я и сижу, латки латаю. Чего же мне? Я не знаю, сколько мне времени было? Колхоз организовался, мне тринадцать лет было. И вот так вот! И вот и в других богачах и полола, и все. Чего заставят, то и делала. Но нанималась-то в няньки. Ну, доставалось работы. Но мы ее не боялись. Я не знаю, как это?.. Такое сложение было у нас. Мне никогда тяжело не было, я ни разу не замучилась. Ой!.. (