Здесь перед нами в довольно высокой концентрированности появляется дискурс речевой неполноты, точнее, дискурс фрагментированности в изложении фактов и событий минувшей жизни. Еще точнее – дискурс систематического умолчания и умолкания. Представляется, что причиной этого выступают не забывчивость пожилой рассказчицы, не особенности человеческой памяти. Я предполагаю, что здесь мы можем вживе наблюдать интереснейший феномен – целую серию дополнительных, прихотливых маневров и разворотов жизненного мира крестьянина, когда этот мир, оставаясь дискурсивно захваченным целиком, всплошную, вдруг становится информационно и сюжетно разорванным, как бы пунктирным. Почему же и здесь, и в других местах нарратива Ирины Кирилловны данный феномен имеет место? Мне кажется, потому, что этой крестьянской женщине нелегко в процессе устного рассказа свести концы с концами. Она, конечно, понимает общую настроенность собственного жизненного мира. Но ей трудно уравновесить и обобщить происходящее, выстроив некую связную, обдуманную линию жизни. И поэтому в данном фрагменте (да и в целом ряде других) налицо лишь точечное, отрывочное, мозаичное проступание
событийного целого. И это, надо полагать, – естественное следствие присущих субъектам крестьянских речевых миров привычек нерассуждения, нерефлексивности («peasants – largely unreflective many»), на что в свое время проницательно указывал Р. Редфилд. Это сигнал натуральной синтетичности сознания рассказчицы. Прожитая жизнь лежит в ее памяти цельным куском, закругленным пространством. Раз за разом воспроизводя отдельные, выхватываемые из прошлого, детали целого и будучи поэтому композиционно невнятным, дискурс добросовестного свидетельствования позволяет слушателю самому реконструировать жизненную панораму аналитически, передвигая и монтируя эти рассыпанные и слегка освещенные фрагменты. Вообще говоря, недоговоренность в изложении, его информационная и эмоциональная скупость парадоксально свидетельствуют как раз о наполненности существования рассказчицы, о ее захваченности миром повседневности – этим «живым беспорядком», который надо привычно, без рассуждений и жалоб управить и избыть. Дискурс недоговоренности – это оборотная сторона дискурса полноты. Изначально целостный крестьянский мир не «рас-сказывается» в его взаимоподдерживающих деталях, не «рас-стилается» в плавной и завершенной панораме. Мир дробится и разрывается, становится россыпью событийных сгущений, но не превращается при этом в дергающийся и непредсказуемый дивертисмент. В информационных разрывах, в зиянии повествовательных трещин и в тишине молчаливых пауз этот мир хорошо различим – деревенский, локальный, узкий, циклический, монотонный. Но – целый.– Ой!.. (Вздыхает. Долго молчит
.) Скажу, как с родителями жила. Старше меня были. Старшие ходили по работникам. И у нас у всех все было. Вот чего нету – шубы нету белой. Нанимается. Шубу мне возьмуть. Эти самые, кулаки, что ль, их называют, они тоже трудяги были неплохие. Вот, или крытые шубы, или пальто, или что-нибудь. Ну, что нужно. Гейши тогда пошли. Это – с карманами пинжаки такие. И у всех все было. У всех все было. Я не была в работницах, только в няньках была. И вот мне помогли курсы комбайнеров. Шесть месяцев. Что я себе поделала на эти восемьдесят рублей! Я восемьдесят шесть получала. Энта говорила: «Что-нибудь куплю съесть. Да мыла возьму…» – «А не знаешь, тут, в Камышине, конфеты есть или пряники, или что?» Я ничего во рту не держала, не брала. Только на столовой. И потеряла карточку в столовую. И было сколько?.. – неделю, когда будут выдавать. А у меня ни копейки, ничего. Я заняла семьдесят пять копеек, купила килограмм хлеба. Ну, и неделю прожила. А на себя два пальто купила, пинжак, ботинки и все такое – ну, легкое.И материю привезла. Покупала в Камышине. Что ежели мне надеть, я на базаре беру. Там, в Камышине, толчок был и все. Вот. И я, как получила, скорее в магазин. Набрала все. Тогда все-таки дешевое было, материя-то. Я все же набирала. Ну, все – до подноготной. И с этим я замуж вышла. И денег привезла. Денег привезла. А зять наш, сестрин муж, учился тоже на комбайнера. На комбайнера проводили его, это за Михайловкой он был. Он приехал в гости. Ну, приезжал домой.
А я оттуда приехала, привезла денег немного. И говорю: «Кум, возьми эти деньги и купи мне шубу или какой-нибудь клочок. Все у меня – польта есть и пинжак. А вот шубу. Шубу или чего-нибудь…» Так он мне привез шубку. Воротник хороший. Но не новую. На базаре он только взял. Но все равно хорошая. И у меня все было. Вот все. А этого-то, что не было, – энтим сеструхам-то пораздали: там, прялку или, вот, благословление, ножницы овечьи – это все покупали, перину и сундук. Это в людях брали. То уж я заработала хлеба и то же самое – брала на свое. Сама все на себя делала. У невесты обязательно перина должна быть и сундук, да. Ну, а как же? Да все!