Налился Королевич злостью — не любил правды. Тщеславие заволокло ум его, и сказал он:
— Велю я отрубить тебе голову.
— Этим ты и подтвердишь правоту моих слов, — засмеялся Грамотей.
Тут подступила стража, скрутила Грамотею руки и увела в подземелье. Там он и кончил свою жизнь. Но дело его продолжил пастушок. А Заумник по сей день мастерит свое никчемное колесо, все никак не может найти вечной силы, чтобы сама крутила его безостановочно всю жизнь. Так и морочит людей да все восклицает: «Вот если б я!..» А толку от него никакого. Но люди уже поняли, чего стоит Заумник и кто для них был Грамотей…
Притихший Саша переживал события сказки, вспоминал отдельные ее места, особенно спор Заумника с Грамотеем. Пытался вникнуть, разобраться, кто же из них прав и почему. Он не мог это оставить невыясненным. И очень жалел Грамотея.
Так в раздумье он незаметно и уснул…
Выписался из больницы Саша через неделю. Сидя в кабинете главврача на холодной кушетке, пока мать брала какие-то справки, Саша услышал, как лечивший его доктор сказал про Бориса Сергеевича:
— Там плохо… Левое легкое… Смотрел профессор Свекольников. Сказал, что безнадежно, оперировать уже поздно…
Сашу испугали эти слова. Было в них что-то неопределенное и страшное. Может, он чего-то не понял? Но, вспоминая их по дороге домой, он никак не мог отделаться от ощущения, будто в словах доктора прозвучал приговор Борису Сергеевичу. Саше хотелось вернуться в больницу, в свою палату, увидеть веселые глаза Бориса Сергеевича, убедиться, что тут какая-то ошибка…
Мысль эта не давала покоя. Борис Сергеевич и его сказка жили в Саше как бы отдельно от всего, что происходило вокруг. И он сохранял эту жизнь втайне от всех, как что-то самое драгоценное и важное, что он самостоятельно нашел…
Через несколько дней Саша не выдержал. Когда никого не было дома, взял телефонный справочник и, отыскав больницу, набрал номер. Сперва шли долгие гудки. Саша хотел было положить трубку, но тут кто-то отозвался запыхавшимся голосом. Саша узнал: это была тетя Нюра — старшая медсестра.
— Скажите, пожалуйста, как чувствует себя Борис Сергеевич из десятой палаты? — робко спросил он.
Наступило молчание. Какое-то гнетущее и, как показалось Саше, слишком долгое. Потом тетя Нюра ответила:
— Его от нас забрали… А кто спрашивает?
— Спасибо, — тихо сказал Саша и осторожно опустил трубку на аппарат.
Что-то двусмысленное и тревожное было в ее словах. Ему стало страшно. Он боялся узнать ужасную правду. Не знал, что с нею потом делать. Как одному хранить ее в себе? Как с нею самому справиться? А делить ее ни с кем нельзя, чувствовал он, ибо не знал, как отнесутся к ней другие. Ведь никак нельзя, чтоб она попусту разлетелась по кусочкам…
После десятого класса Саша Коноплев поступил в мединститут. Учился он хорошо. Несколько раз избирался комсоргом факультета. Два месяца студенческой практики провел как врач в стройотряде студентов политехнического института на БАМе.
Саша стал хирургом. Сейчас его уже зовут не Саша, а Александр Игнатьевич, или просто «доктор Коноплев». Работает он судовым врачом на океанском рыболовном судне, землю не видит по шесть месяцев в году, а то и больше. А дома, на земле, в нашем городе, растет у него годовалый сынишка Борька. И доктор Коноплев ждет, чтобы Борька скорее подрос. Тогда доктор Коноплев сможет ему рассказать сказку про Грамотея.
В конце сентября они ежегодно съезжались на один-два дня в город, откуда демобилизовались в сорок пятом и ушли в гражданскую жизнь. С каждым годом их становилось все меньше и меньше. Годы безвозвратно унесли многих, кто довоевал до конца, уцелел. В ту пору было им чуть больше двадцати, мальчишки, а за спиной осталось окопное бытие, научившее всему с таким запасом, словно отмеряно им минимум два века. Они и жили так — щедро, неопасливо, безоглядно, нерасчетливо, и не заметили, как перевалило за полсотню, а когда увидели, что замаячило шестьдесят, ахнули, оглянулись, вздохнули: знали, что два века не жить, а то, что прожито, оно и есть главное, потому что осталось совсем немного, даже неведомо, сколько каждому…
Об этом и думал Владимир Иванович Родионов, сидя в купе пассажирского поезда. За окном робко, по-осеннему светало. Уплывали прибранные поля с редкими скирдами, березняки со сквозными просеками. В оголенном и пустынном предзорье — покой и уравновешенность. Благодать.
Родионову не спалось; подперев кулаком подбородок, он неотрывно смотрел в окно, не обращая внимания на назойливое дребезжание ложечки в чайном стакане.
«Что прожито, то и есть наше. И нечего тут… — мысленно рассуждал он. — Пролетело тридцать с гаком, всяко было… Наворочено столько! Где уж тут раскладывать по полочкам, отыскивать, что главное, что — пустое. Главное — не причинить зла. А это самое трудное — руками не пощупаешь, глазами не увидишь. Не причинить! А как? Словами не обучишь. В особенности их, молодых», — взглядывал на соседнюю полку, где спал двадцатитрехлетний Гриша Капустин.