— Он думает! — сказала Станика. — А ты спроси, где он шлялся сегодня ночью? — обратилась она к отцу, но тот, будто не расслышав, повел речь о том, чем он занимался, когда был в моем возрасте. Естественно, он тоже был гол и бос. В то время все были разуты и раздеты. Он разносил по домам молоко и почту. Это до войны. Во время войны к этому прибавилась подпольная работа. Они писали листовки, потом расклеивали их прямо под носом у врага. Требовалась отвага, мужество и еще много чего. Да что тут говорить! Я ждал, когда он опять начнет рассказывать о своих табелях со сплошными пятерками и тому подобном, но на этот раз он перешел на другое. Говорил о войне точь-в-точь, как вчера говорил о ней товарищ директор, мой отчим. Это было страшное и святое дело — война. Конечно, я и мои сверстники об этом не знаем: мы родились после войны и не проливали свою кровь за свободу. Я хотел спросить, доводилось ли ему проливать кровь, или, может, тут дело обстоит так же, как и с его школьными пятерками, но вовремя удержался.
— Знаю, знаю! — сказал я, кивнул головой и выскользнул в дверь, услышав, однако, замечание Станики, что такому парню, как я, пора бы уж позаботиться о своем внешнем виде. Она явно намекала на мои джинсы и черный джемпер, хотя это было с ее стороны сплошным лицемерием. Станика вовсе не хотела, чтобы я сменил их на что-либо другое, потому что, какими бы задрипанными они ни были, они были чудесны; не требовали ни стирки, ни глажки. А я их просто обожал, хотя понимал, что выгляжу в них, будто курица в пижаме.
Все жильцы нашего дома уже высыпали во двор, и, хочешь не хочешь, пришлось пройти через их строй. Женщины выбивали подушки, а мужики и пацаны жарились на солнце. Это был один из тех майских дней, когда на пляже появляются первые купальщики. Я представил себе еще мутноватую и холодную Тису и все-таки вернулся за плавками. Я любил купаться, хотя Влада говорил, что, будь он на моем месте, он бы не осмелился появиться на пляже. Признаюсь, мне и самому мешали мои длинные ноги и веснушки на спине, которая в первые же дни становилась огненно-красной, как плащ на корриде. Надо быть идиотом, чтобы в этом не признаться.
Всякий раз, придя на пляж, я слышал замечания насчет моих ног и веснушек. Видел, что женщины провожают меня взглядами, которые не назовешь восхищенными. Но я старался не обращать на них внимания, а несколько дней спустя на меня уже никто не смотрел. Я мог спокойно прыгать в воду, плавать кролем или греться на солнце возле ленивой, темно-зеленой воды, от которой, мне казалось, всегда исходил запах рыбы и тины.
Было уже около девяти, когда я выбрался со двора, выслушав напоминания о том, что через каких-нибудь десять дней конец учебного года и т. д., и т. п. На вопросы о том, перейду ли я в следующий класс, я не мог с уверенностью ответить и поэтому разволновался. Я старался не думать о Багрицком и о единице по русскому, но перед глазами все время маячили его мохнатые, жирные кошки. Они карабкались на стены комнаты, дремали у него на плечах и терлись своими линялыми спинами о его колени. Причастие прошедшего времени. Боже мой! Неужели из-за такой чепухи мне придется целое лето корпеть над книгами? Я чувствовал себя словно агнец, приготовленный на заклание, и решил, если Багрицкий меня больше не вызовет, напроситься отвечать сам. Твердил про себя: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, причастие прошедшего времени, союзы и старый Барабанщик. Лермонтов в свое время меня потряс, но я почему-то без конца повторял детскую песенку о Барабанщике. Эту песенку можно было повторять без конца, и я не заметил, как очутился на Лепешке. На Лепешке, вообще говоря, пересекались все пути, и ее невозможно было миновать, если идти на Тису или в любое другое стоящее место. Атаман сидел на скамейке, смотрел на окна нашей гимназии и щелкал семечки.
— Привет, старик! — сказал я.
— Привет! — обернулся он и ощупал меня взглядом, как Станика ощупывает курицу, которую намеревается купить на базаре.
— А у тебя вроде бы не все дома! — он покрутил пальцем у виска, и я понял, что, прежде чем передать письмо Мите, он его прочел, но говорить на эту тему мне не хотелось. — Чего молчишь? Похоже, эта малышка тебя совсем охмурила?
Он подвинулся, и я сел рядом с ним. Носком сандалеты он что-то чертил на асфальте, а глаза его странно блестели. По его молчанию я понял, что он ждет подробностей о моих отношениях с Рашидой, но рассказывать мне было нечего.
— Так, балдели, — сказал я.
— И только?
Он поднял тяжелые веки, и мне показалось, что я снова вижу его с выбритым теменем, скачущего в широких шароварах на коне, слышу щелканье хлыста и жужжание кинокамер. — Больше ничего?
— Ничего. Она же еще ребенок.
— Женщина ребенком никогда не бывает, запомни это навсегда! — Он выпрямился, и я собрался идти дальше.
— Пойду на пляж! — сказал я. — Ты не хочешь?
— Я? — Он мотнул головой. — Разве не знаешь, что я не выношу воды? Знаешь. А вообще-то учти, я приду туда попозже, но не купаться.