Норе не с кем было поговорить о своих чувствах. Не с Пепелой ведь или с Отаром! Это считай что по радио выступить. А старый Гомартели понимал все без слов. Дьявол он или Бог? Почему он сказал ей вдруг, держа ее под руку своей живой правой рукой:
— Тенгиз вернется и вы его полюбите, вот увидите!
Разве Нора себя чем-нибудь выдала?
Иногда Норе и впрямь казалось, что она способна полюбить Тенгиза. Надо ведь хоть однажды в кого-то влюбиться! Она вспоминала то неожиданное, неуместное чувство радости, которое заполнило ее сердце, когда он сделал свой выбор во дворе их кобулетского дома под апельсиновым деревом: «Нора!» Ей показалось, что она полетела, как на велосипеде. Может, это и есть любовь?
Но потом были воспоминания тяжелые, черные, ночные. Когда они остались вдвоем, она закрыла глаза, а Тенгиз делал вот так и вот так. И вдруг ворвался в нее, словно огненный поезд, со звоном и лязгом железных колес. Неимоверная, нечеловеческая боль.
И почему Пепела так мечтает выйти замуж? Дурочка.
И потому Нора очень часто представляла себе, что будет, если Тенгиз не вернется. Она видела себя в черном платье на берегу Черного моря. Она идет под апельсиновыми деревьями, а рядом едет на велосипеде маленький Арчил. И если она отгоняла от себя эти мысли, то только из страха за старого Гомартели. Она ведь знала, что третьего удара его сердце не выдержит. А старый доктор ей — как отец.
Старик Гомартели понимал ее любовь к себе, опять же без слов. «Доченька, — говорил он ей часто, — я вас научу готовить гомартелевскую мазь. Как только война кончится, люди начнут болеть. Люди всегда болеют в мирное время».
«Все болезни от нервов, — вставлял слово Отар, — только сифилис — от удовольствия!»
Старик Гомартели заводил Нору с Арчилом в кабинет, запирал дверь на ключ и показывал ей: «Берем… Видите, эта трава годится, а эта — нет, хоть они и выросли рядом, а эта смола со столетней сосны…» Арчил потом рассказывал, что его посвятили в тайну гомартелевской мази, когда ему еще не было трех лет.
Оказывается, в двадцатых годах за границу выезжал брат матери Тенгиза, близкий родственник. Он попросил у Гомартели рецепт. Семья рецепт ему выдала, но за границей дело не пошло. И вроде делал он все по бумажке, ан нет…
— Заговор! — догадалась Нора. — Гомартелевский голос!
— Конечно, — почему-то замялся старик, — заговор очень важен, но… — и он наклонился к ее уху, — самое главное — ингредиенты!
Европа, покоренная Гитлером, та, которую потом будут называть Восточной, опускалась на колени перед Красной армией, которую потом будут называть Советской. Опускалась в грязь. Весна 1945 года была, говорят, дождливой.
Тысячи и тысячи людей месили мокрую землю сапогами и гусеницами танков, продвигаясь вперед. Люди были разные — порой раскосые, порой рыжие, но сейчас, заляпанные буро-красной взорванной почвой, они все казались на одно лицо. И эта масса безликих ингредиентов атаковала врага, как чуму, и побеждала.
Среди людей, бежавших по грязи, был последний из пяти братьев Беридзе, ушедших на фронт. И Тенгиз Гомартели, в чине майора. Он теперь поднимался в атаку первым и кричал: «Вперед!» И пули по-прежнему не брали его, будто он заговоренный.
А кобулетского Косты не было ни среди живых, ни среди мертвых. Пропал, никаких вестей. Так и было сказано в официальной бумаге, что пришла в дом с заколоченными окнами: «Пропал без вести». И Пепела спрашивала всех, растерянная, что же мне делать теперь — оплакивать мертвеца или ждать?
«Уважаемая Пепела, — отвечал ей Тенгиз Гомартели с фронта, — на ваш вопрос отвечаю, что кобулетского Косту, что катался на велосипеде, я помню, но здесь я его не встречал. Извините».
Старый Гомартели по-прежнему плакал, получая письма. Он ждал каждое письмо как третий удар, как собственную смерть. А что, если он не успеет поговорить со своим мальчиком, не успеет ему объяснить? И Тенгиз сделает из Сталина — Бога? Как доказать ему, что это не Сталин сейчас выигрывает войну, а он, а они — все эти гомартели и беридзе? Можно ли доверить собственному сыну то, что у тебя на сердце?
А на сердце у старого Гомартели было вот что: он ненавидел Сталина так же, как и Гитлера. Он ненавидел социализм так же, как и фашизм, как ненавидел бы любой другой строй, где люди лишаются своих индивидуальных качеств, смешиваются воедино, растираются в мазь. И именно потому, что люди запуганы, задавлены, экстрагированы и эмульгированы, они превращаются в безликие составные части, в безымянные ингредиенты. Советские люди, совки. И каждому гомо идиоту кажется, что если он знает рецепт, то он знает, как растереть людей в мазь. Заговорил их — и вперед!
Но какими словами высказать это? Рассказать, что Евгению воткнули шомпол в ухо? «А-а-а, — махнут рукой те, кто верит в Сталина, как в Бога, — это не Иосиф Виссарионович, это Лаврентий Павлович! Расстрелять Лаврентия Павловича!» Кто там обезглавил Красную армию перед самой неминуемой войной? Кто, словно маньяк, гонялся за всеми, кто отличался? Кто уничтожил лучших представителей интеллигенции? Расстрелять!
И это страшнее, чем смерть.