Дальше за перевалами желтела выжженная солнцем равнина. С полвека тому назад на этой равнине прошел последний в этих краях ас, — имя бия, по которому справлялись годовые поминки, он уже забыл. Но аксакалы до сих пор вспоминают, что в скачке участвовало сто семьдесят четыре лошади и тридцать из них получили призы. Борьба, жамбы ату, тенге алу, кокпар, байга… — все игры. Сто семьдесят четыре коня… двести… триста коней… Вихри пыли, поднятой тысячами копыт… Пай, пай! Вон опять по равнине пыль, где-то в самой сердцевине ее. Вихрь пыли… Может, стая антилоп мчится к новым местам? Нет, пыль жгутом закрутилась, к небу взметнулся столб — смерч, конечно.
Край равнины подернулся тенью. Чернильным пятном по желтой промокашке расплывается эта тень, тянется к центру и тихо ползет сюда. И уже всю степь поглотила туча. Далеко вдали с неба на землю пала сеть из серых прямых нитей. Сверкает молния. Очень робко. Словно кто-то осторожно чиркает спичкой. Уакас улыбнулся, вспомнив давнишнее стихотворение Секена «Дождь».
Сборник «Шай, шай, мои овцы!» еще только должен был выйти, когда Секен, который, не выдержав очередного конкурса (теперь уже по всем предметам он схватил четверки), отправился в армию и уже на вокзале протянул Уакасу толстую тетрадь в дерматиновом переплете. «Стихи, — сказал он, вымученно улыбаясь. — Написал, когда твои прочитал. Может, пригодятся, напечатаешь в своей газете». Уакас со смеха помирал, когда читал. А одно стихотворение «Дождь» его особенно развеселило, и, когда после того собрания, на котором его разнесли и акын-ага, пригласив Уакаса к себе домой, объяснял ему, что такое культура и как надо шлифовать талант на образцах мировой поэзии, Уакас в ответ вытащил это стихотворение и сказал, что вот у автора этого сочинения по всем предметам было пять и даже золотую медаль он получил, а что имеем? Уакас стал читать «Дождь» с длинными паузами, выжидательно поглядывая на акын-агу. Молодой поэт описывал, как нависла над степью тяжелая черная туча, как гремел гром и сверкала молния, а потом и дождь пролился, и все промокли. Стихотворение заканчивалось так:
Строку, в которой «сверкало единственное солнце», акын-ага попросил, однако, повторить, а потом сказал: «Конечно, приятель твой не поэт, но он чистосердечен, и душа его не утратила младенческой ясности. Что он видит и что чувствует, хочется ему передать, как оно есть. Хороший человек из него должен выйти».
Вспомнив последние строки этого стихотворения, Уакас рассмеялся было и тут же смолк. Рядом загоготали гуси. Гуси в горах?.. Он даже дышать перестал и весь обратился в слух. Звон… И совсем рядом. Он огляделся. Под выступом, на котором он сидел, скрипел на ветру курай и стонал. Где-то вдалеке натужно затарахтела сенокосилка и тут же смолкла. Лишь ветер посвистывал, ударяясь в расщелины скалы.
Он оперся о ружье и встал. Земля у ног его была вся в катышках кумалаков. Кумалаки были крупнее овечьих и чуть удлинены. Архаровы кумалаки. Они уже немного подсохли. Это все, что досталось ему от самки с ягнятами. Он подобрал несколько кумалаков и тут же бросил, побоялся руки запачкать. Когда-то, еще в чабанах, подражая Кармыс-аксакалу, он тоже гадал на кумалаках, на архаровых и овечьих. Загадывал он всегда на одно и то же — на девчонку младше его на один класс.
Он стал спускаться и лишь тут взглянул на свои туфли. Их было не узнать — нежная лайка висела лохмотьями. И нужен был ему этот архар… Брюки в птичьем помете. Попробовал соскрести — остались пятна. Колени в чем-то липком — смола, от курая или сасыра. И эту дрянь не соскребешь. Черт бы побрал всю эту пакость!
Под ногами что-то хрустнуло — он не заметил, как влез в заросли дикого конского лука. Сдвоенные стебли пожелтели. На верхушках еще оставались острые пики головок, но и они уже выцвели. Кругом валялась высохшая желтая шелуха — работа аульных мальчишек. Уакас рванул длинный плотный стебель, но не выдернул его, а лишь сломал посередке. На сломе выступило густое молоко. Он коснулся его языком — горечь страшная — и тут же выплюнул. Добавляют в куырдак да в любое мясо… Дичь какая-то. Горечь растекалась по языку, разъедала рот, — ни сглотнешь ее, не выплюнешь. Все в котел, все в утробу. Всякая дрянь им в добро.