Друг Харденберга, Фридрих Шлегель (кажется, покуда еще не профессор), посетил нас вчера вечером. Тоже вот-вот пустится в какое-нибудь путешествие. Я принимала его одна. Софи отправилась с фрау Винклер смотреть на военный парад. Я, слава тебе Господи, ими сыта по горло. Но моей милой сестричке, чуть только боль отпустит, все кажется забавно. И она становится почти такой же, какой была всегда.
Ну так вот, Фридрих Шлегель. Он философ и историк. Я и бровью не повела под его тоскливым, но острым взглядом. Он мне сказал:
— Фрау лейтенант, ваша сестра фройлейн фон Кюн тщится заставить свой ум работать так, как работает ум Харденберга, как если бы кто тщился выучить полуручную птицу петь человечьим голосом. Попытки ее обречены, а прежние ее идеи, уж какие-никакие, отныне пришли в расстройство, и она сама не знает, чем их заместить.
Я его спросила:
— Вы хоть знакомы с моей сестрою, герр Шлегель?
Он ответил:
— Покуда нет еще, но я уверен, что она — пример известного, легко опознаваемого типа.
На это я ответила:
— Она моя сестра.
Потом Софи вернулась в сопровожденье фрау Винклер, и та сообщила, слегка разочарованная:
— Я думала, барышня без памяти упадет, а она вот не упала.
Хоть Фриц вступил наконец в первую свою должность — помощником инспектора соляных копей, — и ему разрешалось лишь ненадолго отлучаться, Рокентины предоставили лечение Софи безраздельно его заботам.
— Нет системы надежней Брауновой, — Фриц внушал Каролине Юст, не в первый раз внушал. — В известной степени браунизм опирается на идеи о нервной системе Джона Локка.
— В кого-то надо верить, — отвечала Каролина, — в другого кого-то, кроме себя, иначе жизнь покажется убогой.
— Я говорил про точные науки, Юстик.
Фриц, чем свет, пустился из Теннштедта в путь. Однако в Йене произошла заминка, со Штарком встретиться не удалось, тот отбыл в Дрезден, на конференцию. Фрицу однако объявили, что он может видеть второго помощника профессора — Якоба Дитмалера.
— Ты! Как счастливо, — вскричал Фриц. — Порой мне кажется, что на всех поворотах моей судьбы…
— Но и в моей судьбе бывают повороты, — перебил Дитмалер тихо.
Фриц спохватился:
— Любовь превратила меня в чудовище.
— Да полно, Харденберг. Я рад, что хоть эту должность получил, пусть второй помощник, я смирился с тем, что еще долго придется брести к своей цели.
— Ты уж прости мне…
— Не будем попусту тратить время. Что тебя привело сюда?
— Дитмалер, знаешь, доктор Эбхардт все сам объяснит в письме к профессору. Моя Софи больна…
— И тяжко больна, надо полагать. Конечно, никаких своих мнений я тебе высказывать не стану, покуда профессор Штарк не вернется, но Эбхардт упоминает цвет ее лица, который нас снабжает важным указанием на то…
— Оно как роза.
— Цвет желтоватый, написано в письме.
Софи, однако, хотелось поразвлечься. В непритворной любви к удовольствиям она выказывала безупречное упорство. В Грюнингене — там такая была тоска. И серенад никто не пел. А тут Дитмалер, по крайней мере, под рукой, и может оказать незамедлительную помощь. Многие медицинские студенты оставались в Йене без гроша и работали во время каникул в расчете либо чуть пораньше получить диплом, либо в полк вступить — санитаром, недоучкой-костоправом. А умеют они петь, играть? Еще бы — а как еще бедолагам убивать незанятое время, если не с помощью музыки? Под окнами, в текучих теплых сумерках на Шауфельгассе, начиналось с арий, потом шли в ход народные песни, потом трио. Мандельсло спустилась на три марша с кошельком в руке и на вопрос «Для кого стараетесь?» получила ответ: «Для Философии».
И вот великий человек, кажется, собрался-таки нас посетить, Гёте, в самом деле, будет среди нас. И мы это не от Харденберга узнаём, но снова от Эразма, который так и не уехал в Циллбах, а поселился в студенческом трактире, где, он говорит, спит на соломе. Это, безусловно, его дело, не мое. А еще Гёте, Эразм мне сообщил, не выносит, и это хорошо известно, когда на ком-нибудь очки. «Что толку мне от человека, — Гёте говорит, — если я, с ним беседуя, не вижу глаз его, и зеркало души укрыто за стеклом, которое меня слепит? Едва ко мне приблизится некто с очками на носу, я делаюсь сам не свой». Я-то прежде очков не нашивала, но вот стала их вздевать, для тонкого шитья, для чтенья, а с тех пор как мы в Йене, их почти не снимаю. Иной раз, впрочем, приходится и пренебречь капризами великих.
Сперва мы уберем нашу гостиную. При таком убожестве особенно не развернешься: она рассчитана на младших преподавателей университета, которые благодарны и на том. Пузырьки с лекарствами, притирки, шприцы, столь любезные сердцу фрау Винклер, отправляются в спальню, шитье, газеты — под кушетку. В такой день, ветреный и серый, окна лучше закрывать, но они у нас щелястые. У нас сквозняки, мы сами знаем, но я подхожу поближе, проверки ради, и меня будто дырявят шпагой. А ну как великий муж литературы воспаленье легких тут схватит, нас же вечно будут виноватить.