С одной стороны, мы не можем отказаться от идеалов, защита которых оборачивается войной, от героизма и альтруизма, с которыми их порой защищают, отречься от свободы, которую зачастую можно достичь только борьбой. Эти лучшие побуждения оправдывают Гомера, когда он любовно описывает меч, пронзающий плоть, хлестнувшую кровь, выбитые зубы, вытекающий из костей мозг. Аякса, говорящего об «отраде войны»[426]. Париса, который вступает в бой «ликующий, громко смеющийся»[427]. Но с другой стороны, кровавую резню, разрушение — всевозможные страдания причинённые войной — невозможно «извинить» благими намерениями[428], и, несомненно, Гомер ненавидел войну. «Внушающая ужас», «бич людской», «двуликая, лживая» — так он называет войну. И даже устами самого Зевса говорит об «ужасном деле войны»[429]. Жалость, скорбь, мольба о сострадании всегда недалеки от поля боя, где правят ненависть и ярость. Неслучайно именно мольба (первая, жреца Аполлона, Хрисея, за его дочь, взятую Агамемноном, и последняя, царя Приама за тело его сына Гектора) начинает и заканчивает «Илиаду».
Строки «Илиады» обладают такой необыкновенной силой воздействия именно потому, что держат напряжение между этими двумя истинами. Хотя, например, Эмиль Золя, образцовый представитель реализма девятнадцатого века, отказывал Гомеру в таких тонкостях: «Герои его книг — просто-напросто бандитские главари. Там женщин насилуют, людей одурачивают, они ругаются годами напролёт, режут друг другу глотки, издеваются над трупами своих врагов. Почитайте романы Фенимора Купера об индейцах, и вы обнаружите сходство»[430]. Золя ошибался: поэмы Гомера отнюдь не пустые описания стычек и уж точно не рассказывают о чём-то заурядном и привычном. Современному читателю легко перепутать традиционные эпитеты с однообразными описаниями, но на самом деле то, что сами эпитеты общеприняты и в чём-то схожи, не значит, что они являются синонимами: Гомер знал больше шестидесяти способов сказать «он умер так-то и так-то», и все эти описания обладают существенными различиями.
Гомер откровенно рассказывает нам, что война заключена в самом устройстве Вселенной: это изображено на щите, который бог-кузнец Гефест выковал для Ахиллеса[431]. Этот щит разделён на пять кругов. В центре — земля, небо и море. Потом следуют два города: один мирный, в нём справляют свадьбу и ведут судебную тяжбу, другой город держит осаду врага, в нём мужчины готовят засаду, в то время как старики, женщины и дети прячутся, вжавшись в городские стены. Третий круг изображает четыре времени года, четвёртый круг — ритуальный танец, и, наконец, пятый и последний — образ Океана, который, как представляли во времена Гомера, был рекой, текущей по краю земли. Порядок космоса определяет и человеческий мир, в котором искусство войны уравновешено искусством созидания. Щит Ахиллеса показывает, как глубоко и полно Гомер понимал наше двойственное, амбивалентное отношение к войне, наше влечение и ненависть к ней, красоту, которую мы приписываем ей, и ужас, который она нам внушает; как, представ перед ней, мы осознаём двойственную, диалектическую природу мира. В дополнение этой мысли можно привести два фрагмента из «Илиады».
Песнь шестая начинается с того, что греческие и троянские силы сражаются под стенами Трои, между рек Симоис и Ксантус. Один из троянцев, по имени Адраст (вообще же персонажей с таким именем трое), был схвачен Менелаем, когда его лошади понесли и он рухнул на землю со своей колесницы. Менелай грозно возвышается над ним, «тень от копья всё длиннее и ближе», и Адраст обнимает колени своего палача и умоляет пощадить его за богатый выкуп. Мольбы Адраста трогают царя, и он уже готов оставить его в живых и отправить на корабль как пленного, но тут появляется Агамемнон и бранит его за слабость. Причём, как мы помним, Менелай является главным зачинщиком войны и оскорблённой стороной, он муж Елены; Агамемнон же, брат Менелая, только командует греческой армией. Но Агамемнон говорит:
Побуждаемый своим братом, Менелай отталкивает Адраста, и Агамемнон пронзает троянца пикой «в утробу». Адраст падает мёртвым, опрокидывается, и Агамемнон «ставши ногою на перси, вонзённую пику исторгнул»[433]. Это действительно похоже на образец для прозы Фенимора Купера.