Вместо ответа Бабаколев неуклюже наклоняется и вытаскивает из-под стула свои
— Хорошо, сынок, — говорю как можно тверже. — Завтра с утра я занят… Буду ждать тебя во второй половине дня, тогда обстоятельно поговорим.
На лице его появляется благодарное выражение, огромная лапища ласково пожимает мою сухую руку.
— Удобно в шесть, товарищ Евтимов? До пяти я буду развозить раствор по стройкам.
— В любое время, когда тебе удобно… — отвечаю добродушно, — только, пожалуйста, не входи так, как сегодня! У жены больное сердце. Звонок работает!
Бабаколев признательно улыбается, выходит на лестничную площадку и оборачивается, расставив руки, словно хочет обняться со мной.
— Завтра я вам все расскажу, товарищ Евтимов! Как на духу! Только вам могу… одному вам…
Мне кажется, что глаза его вновь увлажнились.
Не знаю, какой воздух в чистилище, но в следственном управлении пахнет плохо проветриваемыми помещениями, где работают преимущественно мужчины, и скверным кофе. Я сижу на обшарпанном диване перед кабинетом Шефа, терпеливо читаю последний номер «Огонька» и думаю с тоской, что сейчас Генерал и Генеральный директор скучают по мне, сидя в «Долине умирающих львов» и разыгрывают четвертую партию шахматного турнира между Карповым и Каспаровым. Я одновременно и завидую им и сочувствую, так как сегодня утром не ощущаю себя пенсионером.
Наконец «инквизиция» окончилась… так мы называем на ведомственном жаргоне короткие оперативные совещания у Шефа. Следователи выходят один за другим и окружают меня, исполненные уважения и гадкого сочувствия, смешанного с любопытством. Знаю, что они меня любили, хотя и с трудом выносили мой старомодный черный костюм, мою поджарую фигуру стареющей Гончей, невидимую стену моего молчания. Каждый из них чему-то у меня научился, но людская благодарность — самое изменчивое и непрочное чувство; благодарность молодых коллег ко мне выражалась в восхищении, к которому примешивалась некоторая доля насмешки. Она воспринимали меня настолько серьезно, что единственное, что могли себе позволить, была немного ироническая улыбка, потому что без нее они почувствовали бы себя беззащитными, уязвленными моей моральной непоколебимостью.
«Вы очень милый человек, — сказал мне как-то Карапетров, — но, простите, чересчур замкнуты. Ребята вас побаиваются». «Почему?» — спросил я наивно. «Как бы вам объяснить? — Он опрокинул третью стопку водки, а я еще не мог справиться со второй. — Мы вас боимся потому, что вам каким то дьявольским путем удается вызвать у нас
— Как поживаете, товарищ полковник? — спрашивают все почти одновременно.
— Товарищ Евтимов… — поправляю их я, чтобы не отвечать, кривя душой, что поживаю хорошо.
Раздосадованный шумом, в дверях с величественным видом появляется Шеф. На всякий случай он надел свои внушительные очки с восемью диоптриями, они сползают на кончик мясистого носа, открывая усталые глаза.
— Дожил все-таки! — восклицает Божидар с напускной радостью. — Гора сама пришла к бедному Магомету!
Обняв за плечи, он вводит меня в свою святую обитель, откуда веет знакомым запахом табачного дыма и еще чего-то неопределенного, какого-то довольства… я знаю, что это, — это запах власти. С портрета над письменным столом на меня строго смотрит Дзержинский в наглухо застегнутой гимнастерке. А Шеф в экстравагантном клетчатом костюме. Но я не говорю вслух об этом бросающемся в глаза контрасте, чтобы не сердить его раньше времени.
— Так недолго и позабыть друг друга, — произносит он с ласковой укоризной. — Столько времени не виделись!
И мне, и Божидару известно, что это враки. Не далее, как в прошлую субботу мы ходили с ним па рыбалку, но у него на уме другое: ему хочется, чтобы мы встречались именно в этом кабинете, где он — большой начальник, а я — его бывший любимый подчиненный.