— Прим, да! Всегда Прим. Прим должна была остаться в живых, не я.
— Тебе не следует просить за это прощения. Но ты ждешь, чтобы кто-то или что-то сняло с тебя эту ношу, в то время как есть лишь один человек, действительно способный это сделать, — заявляет он.
— Ты говоришь прямо как Доктор Аврелий, — и я улыбаюсь тому, как сильно его слова смахивают на тезисы моего психиатра, и снова задаюсь вопросом — на самом ли деле это Финник, или лишь его образ, воссозданный моим спящим сознанием. Потом я решаю, что это в общем-то неважно.
— Доктор Аврелий понимает кое-что в деле выживания. Если вдуматься, вся наша нация неплохо в этом разбирается, и ты ее часть. Лишь немногие жители твоего Дистрикта смогли спастись от бомбежки. И мне представляется, что каждый из них себя спрашивает: Почему я? Отчего не моя мать, отец, брат, сестра, сын, дочь… — добавь кого тебе хочется. Должны ли они тоже просить о прощении? Должны ли Энни, Пит, Джоанна просить о прощении за то, что они живы, в то время как их близкие – нет?
На меня наваливается головная боль, а море и цветное небо начинают мерцать. Я воюю сама с собой, чтобы подольше побыть в этом коконе спокойствия, с ним, и не просыпаться, не возвращаться немедленно в мою дневную реальность. Я еще не готова тотчас с ней встретиться лицом к лицу.
— Знаешь, а ты прав. Порой мне удается не думать об этом чувстве вины. Никто из нас не должен извиняться за то, что выжил, полагаю, — говорю я, надеясь выиграть еще немного времени в его обществе. Ведь я никогда не могла предугадать, когда Финник появится в следующий раз.
— Поправочка. Они не должны извиняться. Ты же пока не обрела уверенность насчет себя самой, — он ласково трогает меня за нос, но я уже чувствую, как он исчезает, и пустота, которую предвещал оставить его уход, уже меня подавляла. — Как только ты это сделаешь, ты сможешь двигаться дальше. Тебе откроются новые возможности. Ты обретешь новые мечты и чаяния, которые пока не позволяешь себе открыть.
Я жажду пронзить воздух и притянуть его к себе, не отпустить еще чуть-чуть, но он уже превращается во влажный туман, который рассеивается на рассвете. Будто почувствовав мое намерение, Финник смеется от всей души.
— Не переживай, Китнисс. Ты упрямая как мул. Мы скоро с тобой снова увидимся, — последние его слова уже совсем бесплотны.
Вскоре мои глаза распахнулись, и я обнаружила, что снова нахожусь в нашей спальне в Деревне Победителей. Темнота ночи сливалась с холодным дыханием зимы за окном, но меня от нее надежно защищало толстое зеленое одеяло. Оно мерно вздымалось и опускалось от ровного дыхания Пита, чья широкая спина была повернута ко мне. Кончик носа у меня заледенел и я спряталась под одеяло с головой, чтобы отгородиться от зябкого ночного воздуха.
Сон с участием Финника эмоционально выпотрошил и опечалил меня гораздо больше, чем обычно — видимо, оттого, что мы говорили с ним о Прим — это всегда спускало с поводка мою хандру. Мое лицо нежданно оросили слезы. Доктор Аврелий говорил, что плакать — это хорошо, — гораздо лучше, чем пассивно сидеть и пялиться в одну точку, предаваясь горю, превращаясь во что-то вроде прозрачного стекла, через которое проходит свет, его не согревая, не задевая. Я же должна была вцепиться в свое горе, опекать его, позволять ему исколоть меня во всех укромных, темных местах, чтобы, когда оно отступит, стать сильнее, и в следующий его приход уже переносить его легче.
Ведь до конца мое горе так никуда и не уйдет. Оно всегда останется со мной — на неком глубинном уровне, настойчиво пощипывая, напоминая о себе и днем, и ночью. И сейчас. Это был повторяющийся вопль в небытие, бесконечная и тщетная попытка умолить, сторговаться с тьмой, чтобы она отпустила обратно тех, кого я потеряла, чтобы они ко мне вернулись — получить их назад — плач, который существует с момента рождения людской памяти. Я не первая на коленях стою у порога смерти с моей мольбой, не в силах смириться с тем, что её больше нет. И ничего не могла поделать со своей мукой, которая пронзала меня всю, до кончиков пальцев, и все, что я могла — как можно дольше не выпускать ее наружу, чтобы она не растеклась и не затопила заодно и Пита. Я не хотела, чтобы и его настигло это чудовище, моя утрата.
Но я слишком сильно страдала, чтобы сдержать все это в себе, и вскоре уже нырнула в его объятья. Он утешал меня, баюкал, и я позволила черноте затопить меня, и каждая новая волна горя била меня в живот, крутила мне кишки, заставляя вдвое сильнее корчиться в агонии. Но в этом пароксизме боли я ощущала, как его большие, нежные руки глядят меня, ерошат мне волосы, и вскоре это чувство покоя проникло в меня до самых костей. Оно разжало ужасные тиски агонии, прогнало страх, пока я не поняла, что я опять нахожусь в нашей спальне. Я чувствовала лишь влагу от заливших мое лицо слез, и то, как скованы все мои мышцы. Он целовал мои виски, обрушивал поток ласк на мое лицо, пока меня не затопило его бурной нежностью, и я не стала спокойной и безмятежной, как воды в том озере, что показал мне некогда отец.