Селения редки. Деревянных домов очень мало, все больше дерновые из пласта и саманные из больших глиносоломенных сырцовых кирпичей, а церквей и совсем не видно. Зато ветряных мельниц тут как нигде. Высокие, обшитые тесом, похожие на башни, и маленькие, как избушки яги-ягишны на курьих ножках. По пять, десять мельниц возле маленькой деревеньки. И не стоят, а машут крыльями. Значит, есть что молоть. Да и вообще видно, что хлеб здесь едят не оглядываясь.
Пожилой мужик в хорошем черном тулупе, ехавший в одной теплушке с Маврикием, спросил:
— Хошь?
— Хочу, — ответил Маврик и взял из рук незнакомого чернобородого крестьянина половину калача, отогретого на вагонной чугунной печке-«буржуйке».
Серовато-белый пшеничный калач был пышен, ароматен и свеж. Маврикий потом вдолге узнает секрет свежести этих калачей. Их можно сравнить только с теплыми французскими булками, которые когда-то продавались в гимназии. Маврикий с таким восторженным наслаждением ел калач маленькими кусочками, боясь, что съест все и исчезнет очарование. Заметив это, чернобородый мужик сказал:
— Да ты не робей, паря, за обе щеки ешь. Гляди, сколь их. Мы еще пару расталим на тепле. Не везти же мне их домой.
К калачу был придан кусок вареной баранины, которую тоже нужно было прежде «расталить на тепле», а потом есть. И тоже за обе щеки. Кусок был такой, что в Мильве им насытилась бы немалая семья.
Разговорившись с мужиком, который велел себя звать Кузьмой, Маврикий выяснил, что «в этих местах всего хватает, окромя счетных писарей».
Маврикий понял, о каких «счетных писарях» идет речь, и осторожно узнал, где именно нужда в таких писарях. Кузьма ответил:
— А хоть бы и у нас. — И тут же спросил: — А вы к этому не касательны?
— Почему же не касателен. Касателен. Зачем-то девять лет учили.
— Тогда, может, сторгуемся. Мешок пшеницы в месяц и два куля крупной рыбы, а если чебаком — то можно и четыре.
— А кто вы такой? — так же прямо спросил Маврик.
— А мы артельный башлык, то есть голова невода. Жить можно у меня. А не поглянется — в каком другом доме. Но при мне-то бы лучше. Спать — где пожелаешь. В рот глядеть не будем. Стирка, катка, глажка готовые. Старшая без дела сидит, и у младшей руки не отвалятся. Думай, парень. А ежели не по ндраву будет у нас, так разве кто тебя неволит. Мешок за плечи — и путь тебе дорога на все четыре стороны.
— Вы правы. Уйти я всегда могу… Попробую.
На станции Кузьму ожидала пара маленьких сибирских лошадок, запряженных гусем. У Кузьмы оказалось отчество Севастьянович. Так назвал его приехавший за ним парень с очень красивым лицом.
— Гость, — указал на Маврикия Кузьма Севастьянович. — Может, приживется. Поехали, ваша честь. До нас тут рукой подать, и двадцати верст не будет.
Маленькие лошадки помчали складненькую, уютную кошевку очень быстро. На бегу они стали еще ниже. Чуть ли не как волки. Невольно вспомнился пермский конек Арлекин.
— А дороги ли у вас лошади? — вдруг спросил Маврик.
— Да кто их знает. Мешков по пять, наверно, за таких возьмут. А если кормов мало, то и по четыре укупишь. Ты, видать, хозяйственный господин.
— Нет, я просто так, Кузьма Севастьянович.
— И обходительный, никак. Н-на тулуп. Я уж нагрелся. Мне и в одной шубе жарко.
Двадцать верст показались очень короткими. Может быть, потому, что по замерзшему бескрайнему озеру дорога была ровна и пряма.
— Вот и наш Щучий остров. Семь домов, девять бань, три молельни, — опять заговорил Кузьма. — Мы еще при царе кумынией жили, только без товарищев. И теперь кумынией живем. Невесту или случится жениха брать в дом — и то на обчем сходе обчества голосуем. Ей-пра. Вот увидишь, какие мы кумынистые.
Шутил или не шутил он, не разберешь. Но дом Кузьмы Севастьяновича и его семья понравились с первого взгляда. Маврикия не спросили ни о чем. Глава семьи не представил приезжего. Достаточно было того, что его привез хозяин дома. И жена Кузьмы — воплощение здоровья и приветливости, женщина лет под сорок, и дочери принялись раздевать Маврикия, обметать веничком снег с его валенок, приглашать в горницу, к печке-голландке, предлагать «стакашек горяченького чайкю, а ежели будет желательно, то и чево другова покрепше».
— Вот ваше сенаторство-губернаторство, — весело кивнул на дочерей Кузьма Севастьянович, — одна невеста, другая солдатская вдова. Любую сватай.
Дочери в очень длинных юбках, какие носят омутихинские девчонки, но сшитых, как и кофты, из хорошей материи, весело запрыгали.
— Тять, а как женишка звать?
— Звать его так, что и не выговоришь. Говорит, что крещен так, и в святцах будто бы его имя есть. Мавридей!
— Мое имя не Мавридей, а Маврикий!
— Значит, Мавруша, — сказала старшая. — На берегу тоже такое имя есть у попова сына.
— Вон как оно… Так бы и надо сразу, Мавруша. Тогда бы и опасаться нечего, что нехристь.
— Пойдем, Мавруша, руки мыть, — предложила младшая. — Я тебе чистый рукотертик принесу. Весь петушками вышит да уточками расшит. Пойдем.
Она подвела его к большой, тоже, как и все в этом доме, ухоженной лохани и сама стала лить ему на руки из медного луженного внутри ковша.