Водитель такси бибикает: он все ждет, когда ему заплатят.
– Черт, надо расплатиться, – говорит Дженайя и снова переходит улицу. Мы с сестрами идем следом.
– Пока, Эйнсли! Пока, Дарий! – бросает Лайла через плечо.
– Пока… Дженайя! – откликается Эйнсли, а Дженайя находит мою руку и пожимает так, будто не может во все это поверить: что парни такие симпатяги и жить будут напротив, да еще один из них, Эйнсли, серьезно ею заинтересовался.
Только шагнув на крыльцо, я оборачиваюсь, чтобы проверить, улыбнулся ли Дарий, или махнул рукой, или проследил, как мы переходим улицу, – или так и остался стоять, точно замерзшее дерево зимой. Оказалось, он уже ушел в дом.
Глава вторая
После приезда семейства Дарси на меня накатило желание покрепче прижать к себе Бушвик, подержать его подольше, как будто он понемногу от меня ускользал – как ускользали Дженайя, школьная жизнь, возможность свернуться у папули под рукой, пока он читает «Нью-Йорк таймс», потому что я еще маленькая. Наступает жаркая летняя ночь, на улицах кипит жизнь, колеса магазинных тележек скрипят по раздолбанным тротуарам, поезд метро – линия здесь на поверхности – проходит по Бродвею, из открытого окна вырывается танцевальная музыка – хип-хоп и регги.
А у нас в квартире суета: мама заканчивает подготовку Праздничного Ужина.
Для мамы праздничные семейные обеды – такие светские мероприятия: она приглашает весь дом, а случается – и всех обитателей Джефферсон и Бушвик-авеню. Иными словами, если мы с сестрами не прихватим по тарелке до того, как до них доберутся Мадрина и ее племянник Колин, нам ничего не достанется. Хотя этот ужин и устроен в честь Дженайи, у нее тоже есть все шансы остаться голодной.
Такая уж у нас мама – сердце нашего квартала, раздатчица тушеной курицы, бананового пезе[1], санкочо[2], бакалао, пастелитос[3] и черного риса всем нашим соседям. Взамен ее непрестанно угощают сплетнями.
Мадрина, владелица нашего дома – нам она квартиру сдает ужас как дешево, – вынуждена отдышаться, поднявшись к нам. В прошлом году ей стукнуло шестьдесят пять, наверх она залезает редко: у нее больное колено и слабое сердце. На ней ее вечное белое платье, на голове белый платок. Она всегда одевается в белое, потому что, по ее собственным словам, представляет собой ходячий и говорящий хрустальный шар, так как занимается гаданием (впрочем, когда мы это называем «гаданием», она бесится).
На шее у нее висит длинное ожерелье из цветного бисера – элекес – и при ходьбе покачивается, точно маятник. Мадрина утверждает, что в свое время была в Сан-Хуане королевой красоты. Именно поэтому ее и сделали в Сантерии жрицей Ошун[6]. Она воплощение любви и красоты, поэтому и ходит всегда накрашенная. Основа у нее на пару тонов светлее, чем нужно, тени наложены на веки слишком густо – до темной синевы, брови выщипаны в ниточку, а красная помада вечно пачкает зубы.
– Ох,
Теплые парные запахи по всей квартире – как широкие душевные объятия. Мамин визгливый смех и рокот голоса Мадрины – музыка: бонго и конга[8] оркестра, исполняющего меренге[9]. Когда по ходу церемоний в подвале Мадрина поет хвалу оришам, почувствовать это можно даже у нас на третьем этаже. А когда папуля отрывается от еды, чтобы вставить свои два слова в разговор, голос его как тамбора[10], что добавляет глубокой мудрости поверхностным сплетням. Хихиканье сестер как голос гуиры[11], а все вместе – настоящее празднество, пусть и без живой музыки.
Хотя я и собираюсь уехать из дома учиться, я знаю, что музыка эта никуда не денется, будет дожидаться моего возвращения.
– Бени! – обращается Мадрина к папуле. – Видел, какие дары Ошун принесла к твоему порогу?
– Ты о чем, Мадрина? – хмыкает папуля. Он сидит на обычном месте – в большом кресле в углу: сам в сторонке, а ему всех видно. Чашечку с крепким черным кофе он поставил на стопку книг, а сам вдыхает аромат пудинга с хабичуэлой у себя на тарелке. Мы-то все знаем: папа не любит, когда его отрывают от еды. Но Мадрине наплевать.
– В дом напротив въехали твои будущие зятья. Папаша у них –
Мы притихаем, словно горшок риса на пару, и ждем, как папуля отреагирует на слово «мужья».