Также уныло, в предельной тревоге каждого за свою судьбу, был прожит второй и третий день. Уклад лагерной жизни так и не состроился, как приказал Черный Курт. Никто не хотел создавать ни общественного штаба, ни выбирать командиров, кто бы мог похлопотать перед лагерным начальством хотя бы о пище, об удовлетворении самых малых человеческих надобностей. Отчужденность друг от друга усугублялась не только несносным лагерным бытом, но еще и тем, что люди мало знали друг о друге — этот лагерь и тысячу с лишним душ сложился из солдат, взятых в плен поодиночке или малыми группами.
Какой уж день на глаза пленным не появлялся ни комендант, ни даже «капрал» Речкин. На погляде лишь колючая проволока, немецкие часовые да угрюмые в осенней обнаженности деревья школьного парка. Мимо лагеря, по большаку, с урывистым гудом по-прежнему, словно в бездонную прорву, валила боевая техника и живая сила немцев. У Кондакова да и у других сопленников иногда светлым лучиком прожигала душу крохотная надежда: может, где-то стоит и наша чудо-молотилка, которая молотит, как снопы, эту чертополошную силищу чужеземцев. «И, дай-то бог!» — помолился Назар, провожая глазами очередную неприятельскую колонну, шедшую в сторону Москвы…
В последующие дни лагерной жизни вода с речки по-прежнему доставлялась «добровольцами». Назар попеременно с красноармейцами из поварской команды рубил древесную кору на скудное варево. Все больше и больше пленных оставалось без сил. Такие дни и ночи отлеживались в своих укромках, не вылезали из сарая, даже не просили еды.
В какой-то раз «добровольцы», прикатив кухню с водой, распустили слух, будто в другой части лагеря, что расположена в святом храме — в самом центре городка, со жратвой дело уже наладилось. Утрами, будто в скорбный поминальный день, в основном, старухи с детишками шли в церковь, неся туда, кто чего мог. В чугунках, кастрюлях, в жестяных ведерцах, а то и просто в глиняных махотках, увернутых в тряпье от холода, плавчане несли пленным горячее хлебово — щи, селянский кулешек, а то и печеную картошечку. Хлеба, правда, не было. Видно, его не хватало и самим горожанам.
Конвойная охрана лагеря беспрепятственно пропускали старух в каменную ограду церкви, и те, крестясь и всхлипывая, кормили несчастных…
Выслушав благостную весть от «добровольцев», их же принялись и корить:
— Что ж это вы, такие-сякие, не могли помануть старух сюда-то?… Там — ангелы небесные, а тут — антихристы, что ли?
— Да как не поманули, — оправдывались водовозы. — Хрицы, говорят бабки, не пущают к вам. Больно много ихних войсков возле вас… А в храм, вроде как помолиться пущают. Мы бы и вам рады.
Один из «добровольцев» проговорился, что старухи и их самих попотчевали: по парочке картошечек слопали, как причастие приняли…
Не к добру проговорился. В очередной рейс к речке в «добровольцы» рванулась чуть не половина лагеря. Лишних конвойным пришлось отбивать прикладами.
Плавские старушки, однако, нашли тропки и к пленным в школьном парке. Первых благодетельниц умудрился как-то перехватить санинструктор Речкин, и пища сначала пошла раненым. Никто открыто не возражал, но голод жестоко подмывал душу сказать «капралу» что-нибудь нехорошее. Жалость, однако, взяла верх над обидой. Кое-что из горячего досталось и другим. Но пищи было так ничтожно мала, что порядок дележки пришлось наводить караульным, прибежавшим на сигнальный выстрел часового у входных ворот. Старушки, устрашась переполоха и не зная что делать дальше, кучкой сбились у проволоки и пугливо крестились, как перед нечистой силой. Пленные и в самом деле рвались к пище, обезумев, и своим сатанинским обликом вызывали больше страха, чем доверия и сострадания. Никто из голодных не мог справиться с собственным безумием. И порядок был восстановлен лишь тогда, когда по горбам несчастных изрядно погуляли приклады винтовок и рукоятки автоматов караульных солдат. Старухи, с трудом заполучив назад опорожненные чугунки и кастрюльки, с заполошным страхом улепетывали от лагеря, как от судного места.