Первый раз я встретился со Столыпиным еще во время Второй думы, когда присяжный поверенный Кобяко передал мне данные про несчастных крестьян Воронежской губернии, осужденных на смертную казнь военно-полевым судом, причем двое признались в убийстве помещика-душегуба, а остальные вину свою глухо отрицали, да и доказательств не было. Столыпин выслушал меня сухо, заметив, что я поступаю крайне легкомысленно, заступаясь за мужиков: «Вы не знаете, за кого хлопочете. Это обезумевшие звери, которых можно держать только ужасом. Если их выпустить на свободу, они перережут и меня, и вас; всех, словом, кто носит пиджак». Потом он достал из стола диаграмму, протянул ее мне: «Вот, поглядите, как вырос в империи террор, когда ваша Дума понудила верховную власть отменить военно-полевые суды, введенные мною. С каждым днем растет число убитых помещиков, городовых, стражников. Я ответственен за это. Вы не вправе требовать у меня, чтобы я остановил смертную казнь». Я ответил П. А., что никакая ответственность не может понудить уважающую себя власть обвинять и казнить ни в чем не повинных людей... Столыпин все же внял моей просьбе, но не отменил приговор, не истребовал дело к себе, а только поручил кому-то из своих чиновников снестись с воронежскими судейскими властями. С ужасом я узнал потом, что дело кончилось тем, что несчастные, благодаря моему вмешательству, просидели лишний месяц, ожидая повешения... Казнь сопровождалась каким-то горячечным бредом: палач, тюремная стража и жандармы, наблюдавшие за приведением приговора в исполнение, перепились и растеряли все трупы, покудова везли их на захоронение... Тем не менее тогда Столыпин показался мне человеком необычным: и то, как он искренно набросился на меня, и его ужасная диаграмма, и его слова о том, что он должен защищать тысячи от единиц, свидетельствовали о его огромной уверенности: лишь он может спасти государство и свободу обывателей... Но по прошествии времени мне пришлось быть у него в Елагинском дворце, на острове, по поводу члена Государственной думы Пьяных, обвиненного в убийстве провокатора. Суть дела мне изложил адвокат Кальманович, защищавший Пьяных. Провокатора, мол, заманили в избу, играть в карты, посадили спиною к окну, из которого в него и выстрелили. Пуля пробила печень, задела даже сердце, огромный кровоподтек; провокатор, не приходя в сознание — это подтверждает и фельдшер и доктор, — скончался в больнице. Отец убитого тем не менее твердил: «Сынок перед смертью поведал, как он после выстрела обернулся и увидел, что в него стрелял Пьяных». Это было единственное показание, на основании которого депутат Думы был лишен неприкосновенности, арестован, судим военным судом и приговорен к расстрелу. Я побывал у председателя Думы Хомякова; тот, прочитав заключение экспертизы, что больной со смертельным ранением вообще ничего сказать не мог, в больнице был без сознания, тем не менее ответил, что он не в силах сделать что-то, Столыпин не хочет и слышать об отмене каких бы то ни было приговоров, и посоветовал обратиться к Гучкову, «они с премьером друзья». Гучков согласился помочь, разговаривал с П. А., но потом сказал мне: «Андрей Иванович, я бессилен. Попробуйте-ка вы обратиться к премьеру самолично». Я написал П. А. письмо с просьбою об аудиенции, он ответил согласием; я прибыл к нему, изложил суть дела, передал копию обвинительного заключения и протокол вскрытия, который объективно доказывал полную невиновность Пьяных... П. А. все внимательно просмотрел и говорит мне: «Вы ж сами в Думе вопиете, что правительство вмешивается в суд, а теперь хотите, чтобы я нарушил то, против чего вы восстаете. Как же так? И Пьяных, этот социалист-революционер, бомбы в дом священника подкладывал, знаю я его»... Я ответил, что не прошу его вмешиваться в суд, но лишь начать новое следствие по вновь открывшимся обстоятельствам. «А думаете, мне приятно, что на каждом углу кричат, что мое правительство мстит своим политическим противникам?! Мне самому это неприятно». — «Я не прошу вмешательства. Я прошу, чтобы не вешали невиновного человека». Он спросил, кто передал мне материалы дела. Я ответил. «Так ведь Кальманович сам эсер!» — разгневался Столыпин, а потом вдруг, без всякого перехода рассмеялся: «Вы не знаете, какой он ловкач, этот Кальманович! В Саратове в пятом году был погром, а этот самый Кальманович снимал квартиру в подъезде, где жил помощник прокурора. Толпа шла к их дому; дворники-то заранее оповестили, в каких домах живут евреи, толпа знала, куда идти. Тогда этот ваш Кальманович звонит в полицию и говорит, что погромщики вознамерились разнести квартиру прокурора. Тут же примчался наряд. Каков шельмец, а?!» Я удивился, холодно заметив П. А., что полиция вряд ли приехала бы на место преступления, обратись Кальманович за защитой от собственного имени. Столыпин даже как-то сник, стал меньше ростом, вспомнил, видимо, что не со