Дзержинский запомнил отцовскую фразу о «бегающих зрачках», глазам человеческим привык верить, никогда, однако, не играя в «прозорливость».
Глаза у Николаева были грустные, умные, бархатные («Женщины, верно, к нему льнут, – отметил Дзержинский, – а они чувствуют истинное в человеке острее и быстрей, чем мы»), а хитрованство свое он напускал
– иначе ему нельзя, обойдут «на перекладных»; словом – чистые были глаза у Николаева, без суеты и второго, тайного дна.
Словно бы почувствовав, что Дзержинский сейчас наново анализирует его, Николаев грустно покачал головой:
– Впервые вижу живых революционеров. Лицом, как говорят, к лицу… Анатоль, братец, вы изволите принадлежать к фракции социал-демократов?
– Нет, – ответил Сладкопевцев. – Жандармов уж кликнули? Ждать в Варшаве?
Николаев поморщился:
– Господи, Анатоль, если я к вам серьезно отношусь, Маркса читаю, Кропоткина, Струве, Бурцева, то уж и вы, будьте любезны, ко мне относитесь соответственно.
– Он не кликнул жандармов, – медленно сказал Дзержинский. – Мне будет обидно, если я обманулся.
– Я не намерен в тюрьме анализам предаваться, Юзеф, – жестко возразил Сладкопевцев. – Какой резон Николаеву дать нам уйти?
– Человеческий, – ответил Дзержинский. – В чем-то мы сейчас сходимся: ему мешают те же силы, что и нам. На этом этапе и в иных аспектах, но силы – те же самые.
– Я не верю, – повторил Сладкопевцев упрямо.
– Придется поверить, – вдруг улыбнулся Дзержинский. – Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев – отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы.
– Он меня фруктовым ножиком резать будет, – хохотнул Николаев. – Ножичек прогнется, он – расейский, в нем стали нет, одна мякоть.
– Хорошо сказано, – заметил Дзержинский. – С болью.
Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой «гумми».
– Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите.
– Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.
– Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы «Искру» слушали, больно ликующе – в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь?
– У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, – сказал Дзержинский.
Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал:
– Только десятками.
– Я возьму двадцать…
– Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет. – Николаев покачал головой и тихо добавил, глядя на Дзержинского пристальными трезвыми глазами: – Мой компаньон, славный и добрейший Шавецкий, считает, что подряд на дорогу он пробил сидением у столоначальников в губернаторстве. А мне ему сказать неловко, что я губернаторше бриллиантовое колье подарил за двенадцать тысяч.
– Я могу быть спокоен за вашего двоюродного брата? – спросил Дзержинский, кивнув на Сладкопевцева. – Он доедет до Берлина?
– Куда захочет, туда и доедет.
Поезд стал замедлять ход. Николаев протянул руку Дзержинскому, и тот пожал ее, крепко пожал, с верой. Николаев отворил дверь, все же запертую Сладкопевцевым («Когда, черт, успел? »), и кликнул Джона Ивановича.
– Гувернер, – сказал он, – проводите-ка Юзефа до экипажей, неловко барину баул тащить, хоть и маленький. Дурак – не заметит, умный – задумается…
– Райт, – согласился Джон Иванович, подхватив баул. – Правильно.
– Доперло, – снова усмехнулся Николаев, – а я в Москве, на Казанском, приемчик этот оценил, – и он подмигнул Дзержинскому.
Сладкопевцев обнял товарища холодными руками, прижался к нему, смутился, видно, этого своего юношеского порыва, шепнул:
– Если не свидимся, спасибо тебе, Юзеф.
– За что, друг?