– Не обо мне речь. Я свое знаю. О себе подумайте. Сейчас в изящной словесности трудно: даровитых много, и все вокруг жареного вьются. Но все же Словацкий – один, Горький – один, Сенкевич – один. И все. Личностью себя проявить в литературе не так-то просто. А то, что я предлагаю, – ого! Грохот пройдет по миру, имя на скрижали занесут. Только торопиться не следует. И мое имя – в контексте нашего разговора
– поминать никогда не надо. Погубите вы этим меня, заживо убьете. А его имя, Шевякова, – поминайте. Таких, как он, – Глазов прислушался, – надо жать к ногтю. Тише…
Шевяков вошел хмурый, с пачкой папирос в руке:
– Вы унтера Кацинского присылали ко мне за табаком?
– Да, – ответил Глазов, подняв глаза. Он сразу же увидел красноту на лбу подполковника (хорошо еще не шишка, он ему дверью-то от души заехал), закашлялся, чтобы сдержать смех. Спрятав ножичек в карман, не переставая кашлять, Глазов сказал: – Мы тут с Владимиром Карловичем побеседовали дружески – я думаю, он ваше предложение примет. Как, Владимир Карлович? Ради любимой женщины, а?
Тот снова начал терзать руки, потом уронил голову на грудь – дурак не поймет, что играет, ответил тихо:
– Я должен подумать.
После того, как «Красовский» ушел, Шевяков потянулся к внутреннему телефонному аппарату, но Глазов остановил его:
– Не надо.
– То есть как?
– Вы же видели его. Спугнете человека – получите двойника. Второй раз всю идею со своей торопливостью испортите. А сие – непоправимо. Завтра обложите его, куда он денется?
Глазов играл свою игру – если он, именно он, возьмет Дзержинского и директор Департамента полиции Лопухин узнает об атом, тогда можно проситься на прием, тогда придет время умно продать свои разноцветные папочки интеллигентному человеку – тот оценит.
Один Матушевский или даже вместе с Тшедецкой ему не так нужны; сейчас ему надобен Дзержинский. Только не переторопить события – тогда надолго ничего не будет. О его личной охоте за Дзержинским не знает никто; он с Шевяковым сейчас, он открыт для коллеги, он помогает ему типографию ставить, новое дело дуть. Но сам он ждет Дзержинского: сорвется там – отломится здесь. Ждать, словом, надо, ждать, таиться, играть, хитрить, будь все трижды неладно!
– Я к пану Матушевскому, – тихо шепнул Ноттен в глухую дверь, – я Владимир Нот…
– Вы ошиблись, милостивый государь, – ответил Матушевский, стремительно глянув на Дзержинского, который стоял рядом (только-только вернулись с заседания, неужели всех взяли?! ). – Здесь нет никакого Матушевского.
– Послушайте, пожалуйста, – продолжал шептать Ноттен. – Я – Ноттен, писатель Ноттен…
– Впусти, – шепнул Дзержинский.
– Надо сжечь прокламации. Там прокламации, – таким же быстрым шепотом ответил Матушевский.
– Впусти, – повторил Дзержинский, кончив рассматривать Ноттена в хитрую дверную дырочку. – По-моему, он один.
«Перехватив» на пустынной улице Гуровскую, которая чуть лишь не за полночь распрощалась с Альдоной Булгак (Дзержинский так и не появился в доме, где остановилась сестра, вопреки ожиданиям охранки, а если бы и появился, Елена Казимировна была намерена ему во всем открыться, предупредить об опасности и спросить, как ей вести себя с жандармами на будущее), Шевяков решил провести с нею решающую беседу до того, как она встретит Ноттена – чем черт не шутит, вдруг поэтишко брякнет?
Шевяков привез удивленную Елену Казимировну во двор маленького коттеджа, пропустил Гуровскую в темную переднюю, провел через большой зал, освещенный одной лишь свечой, в кабинет. Тут он принимал агентуру, на которую было решено ставить. Обставлена его конспиративная квартира была странно: мебель карельской березы, хрупкая, светлая, была явно чужеродной здесь, место ей в девичьей комнате, а не у полицейского чина, но выбирать Шевякову не приходилось: после очередного погрома вывезли из дома купца Гирша, потом уголовные арестанты отремонтировали поломанные стулья в тюремной столярной мастерской, и ночью гарнитур был привезен сюда. Шевякову гарнитур нравился – он любил маленькие и хрупкие вещи.
– Присаживайтесь, Елена Казимировна. Теперь мы с вами здесь будем встречаться, чего ж народу возле Охранного отделения глаза мозолить – глядишь, кто знакомый увидит. Записку о ваших берлинских «товарищах» мы еще раз прочитали, сравнили с тем, что у нас есть, хорошая вышла записочка, все сходится, – Шевяков достал из секретера деньги, положил их на столик перед Гуровской, кашлянул. – Здесь пятьдесят рублей. Аванс, так сказать, несмотря на досадную неудачу с Дзержинским.
Он видел, что женщина не знает, как ей отнестись к происходящему. Наклонившись через столик, Шевяков потянул к себе ее ридикюль:
– Позволите?
Открыв ридикюль, он опустил в потрепанный, жалкий шелк ассигнации и, наслаждаясь, хрустко закрыл защелки, сделанные в виде двух собачьих мордочек.
– Маленькая формальность, – сказал он, сыграв растерянное смущение, – придется написать расписочку. Вот здесь, на этом листике: «За выполненную работу мною получено пятьдесят рублей». Уж извините, но такой порядок – отчет и с меня требуют.