– У вас такое усталое лицо, госпо…
– Ди… – медленно добавил Дзержинский.
– Что?
– «Господи». Договаривайте, если начали. Скоро приедем?
– Через полчаса.
– Можно еще подремать?
– Конечно. Я разбужу. Спите.
– Вам не тяжело?
– Нет, вовсе нет.
– У вас линия жизни долгая, я раньше никогда ее так близко не ощущал.
– О, да…
– И характер покладистый.
– Папа говорил, что у меня мамин характер, – улыбнулась Юлия.
– У мамы был хороший характер?
– Нет. Ужасный. Я ее очень люблю, но характер ужасный. Чудесный человек – добрый, нежный, умный…
– Так не бывает.
Юлия молча покачала головой.
– Надо спорить, если не согласны, – сказал Дзержинский, не открывая глаз.
– Вы как филин.
– Я не филин. Я по вашей руке догадался – линии чувствую.
– Спите.
– Хорошо.
– Леон давно не писал?
– Давно.
– Как он себя чувствует?
– Работы много.
– У кого ее сейчас мало?
Юлия тихонько кашлянула, быстро потянулась к сумке, почувствовав, что начинается приступ. Одной рукой сумку было открыть трудно, и она, чтобы не тревожить Дзержинского, сдерживала кашель сколько могла, а потом задохнулась хрипом, и Дзержинский встрепенулся, открыл глаза и увидел ее изменившееся, побелевшее лицо.
Когда приступ кончился, Юлия сказала:
– Простите…
Смутившись своего хриплого, вроде бы испитого голоса, она заставила себя улыбнуться, оправдывающе произнесла:
– Это иногда со мной бывает.
– Чахотка, – сказал тихо Дзержинский. – Давно?
– О, нет, что вы! Это не чахотка. Простуда.
– Так. Туда поедешь ты. Я остаюсь, Юля.
– Феликс, ты же обязан подчиняться дисциплине, – Юлия снова осторожно откашлялась, сохраняя при этом улыбку, и было на это до того больно смотреть, что Дзержинский отвернулся.
Юлия тронула его руку:
– Мне очень неловко перед тобой. Прости, пожалуйста, Феликс.
Возница остановил коней и пробурчал:
– Эй… Приехали.
Юлия тороплиго сказала:
– Здесь надо быстро, Феликс. До встречи.
Дзержинский, по-прежнему не глядя на нее, пожал ее руку, потом взял ту, которой она держала его голову, поцеловал ладонь и молча вылез из повозки.
В корчме Казимежа Новаковского было, как всегда, шумно, пьяно, смешливо – какие только люди не собирались в этом маленьком, приграничном с Пруссией польском местечке! Контрабандисты, спекулянты, коммивояжеры, шившиеся вокруг международных поездов, пьянчужки; охотники – в камышах садилось много уток и гусей, по полям можно было топтать зайца и фазана; торговцы лесом и рыбой, богатые крестьяне, знавшие разницу цен на кружева, чай и ситец в Пруссии и Королевстве Польском, жившем по разлаписто-неуправляемым, туго поворотливым законам Российской империи; жандармы из корпуса, отвечавшие за пограничную стражу, картежники с каменными лицами и с воротничками из жесткого, сероватого целлулоида.
Дзержинский знал, что в одиннадцать часов, когда шум, по словам Винценты, будет отчаянный, когда каждый станет принадлежать только своему столу и своей компании, когда все окутается табачным дымом и хозяин, Казимеж Новаковский, выпьет которую по счету рюмку воды, изображая, что это водка, в корчму войдет маленький, чернобородый Адам, остановится возле пана Казимежа и громко спросит:
– Фазанов мне Владислав не оставлял?
Это был пароль.
Потом Адам должен сесть к вешалке, взяв у пана Казимежа большую кружку с черным пивом, и сделать два глотка. После этого Дзержинский мог подойти к нему и сказать:
– Если у вас будут фазаны, я бы с радостью купил их для моего друга Юровского.
Эта партийная фамилия Матушевского была отзывом: Адам помогал переправлять нелегальную литературу, когда жандармы начинали особенно усиленно шуровать пассажиров на границе.
(– У них есть провокатор, – провожая Дзержинского, сказал Матушевский. – Они слишком хорошо чуют запах наших книжек.
– И заграничная агентура, – добавил Дзержинский. – Мы, к сожалению, обращаем на нее мало внимания, а она в Берлине имеет большие связи – товарищи в Александровской тюрьме говорили мне…)
Пробило одиннадцать часов; Адама все еще не было, хотя дым щипал глаза, и Дзержинский с трудом сдерживал подступавший к горлу кашель, опасаясь больше всего, что снова, как там, на островке, в Сибири, ощутит тепло крови и не сможет скрыть ее, а здесь кровь сразу заметят, а откуда чахоточный – это яснее ясного для всех собравшихся: тут каждый второй служит на охранку, полицию, корпус жандармов, железнодорожную службу – сколько их, проклятых этих служб, в России-то?!
«Винценты сказал, что Адам помогает нам не столько за деньги, сколько из-за симпатии, – продолжал думать Дзержинский. – Контрабандист и симпатия к социалистам? Впрочем, вполне возможно: не ради ж интереса он жизнью рискует, таская через реку шерсть, зеркала и шевиот. Дали б человеку возможность кормить семью на честный труд – разве б пошел на преступление закона? Человека всегда подводят к грани; жизненные обстоятельства принуждают его преступить черту – этот Рубикон, обычный, маленький, житейский – пострашнее Рубикона Цезаря. Там – честолюбивое желание властвовать, здесь – старание прокормить семью. Наказывают проигравших и там и здесь одинаково, а какова разница в истоке преступления черты? »