Мы подошли к лестнице на второй этаж. Она упиралась в стену с узким витражом и там расходилась направо и налево. Стёкла витража, синевато-белёсые были из того же озёрного льда. В этом доме не могли обитать живые люди, тут не было даже пыли. Каждая вещь и каждая поверхность была не просто чистой, всё вокруг было стерильным.
На второй этаж вела широкая лестница с массивными перилами на резных балясинах. Ступени тихо поскрипывали, мы прошли первый пролёт. Сверху доносился звук, слабый и странный, какой-то булькающий. То ли шипящий, то ли свистящий — примерно так поёт закипающий чайник. Америка тоже услышал, он застыл и оглянулся. Посмотрел мне в глаза, потом перевёл взгляд на молоток в моей руке. Именно в этот момент сверху раздался голос:
— Поднимайтесь. Я тут.
35
Дверь в спальню была распахнута настежь. Именно та, дальняя спальня, с выходом на террасу; не знаю, почему-то я всегда была уверена, что он будет именно там.
Он сидел в кресле. За ним было окно во всю стену и первым делом я увидела лишь силуэт человека, сидящего в кресле. Мы вошли. Я вошла первой, Америка следом. Остановились.
— Ну! — сказал он глухо. — Не надо бояться.
Я не двинулась, просто не могла.
Первое впечатление — это не он. И голос не его.
Тридцать лет он таился в тени, хищный и поджарый. Прятался за моей спиной, готовый выскочить в любой момент — и не было дня, не было ночи — ни одной ночи не было без стального ножика на пружинке, без подсолнечной вони. Дни и ночи спрессовались в тягучий и липкий ужас — мою жизнь. Если это можно назвать жизнью. Если за это стоит цепляться, если этим стоит дорожить.
— Ближе! — приказал он негромко. — Ну!
Я сделала шаг. Америка даже не шелохнулся. Он снова стал бледным, как тогда, на шоссе. Я успела заметить, как подрагивает его верхняя губа. Наверное, проклинает себя, что согласился.
— Ближе!
Ещё шаг. Нет, не может человек измениться настолько.
— Я ждал, — его взгляд остановился на молотке. — Знал, что придёшь.
В кресле сидел незнакомый старик. Лысый плюгавый дед в стёганом халате. Чёрном, шёлковом, с чем-то орнаментально золотистым по траурному полю — японский мотив. Застёжки в виде золотых шишек. Шишечек. Руки, непомерно большие, желтовато-лимонные с выпуклыми ногтями, лежали на подлокотнике. Жилистые, как у гимнаста руки. Сильные.
Булькающий звук, что я слышала раньше, издавал агрегат, стоящий за креслом. Зелёный огонёк добегал до края монитора, вспыхивал красным и тут же возвращался к старту. Второй такой же аппарат шипел и побулькивал в углу. Рядом с кроватью стояла пара зелёных баллонов с белым трафаретом «кислород».
В комнате было холодно. Гораздо холодней, чем внизу.
Я остановилась в метре от кресла. Нет, не он. Мне нужна какая-то зацепка — я попыталась найти её в глазах. Они сидели глубоко в глазницах. Две ямы в тусклом фарфоре. Надбровные дуги, под ними дыры. По его костистой голове можно было запросто изучать строение черепа. Череп — символ смерти. Варварский символ чумазого средневековья — именно тогда появляется и ржавая коса в костлявой руке. В румяной Элладе смертью заведовали два юных брата-близнеца — крылатые Танат и Гипнос. Подлетали на крыльях, Танат срезал мечом прядь волос у намеченной жертвы — так, чисто аллегорически. После братья хватали свежего покойника за руки-за ноги и уносили в царство Аида. По слухам у Таната сердце было из железа. Очевидное враньё будущих клиентов, что вовсе неудивительно при характере его работы. К тому же, он, единственный из всего божественного пантеона, не принимал даров и жертвоприношений.
Рука, сжимавшая молоток, затекла. Пальцы онемели, в ладонь впивались малюсенькие иголки. Чёртов молоток весил как пудовая гиря. Нет, я просто физически не могла долбануть постороннего деда в его фарфоровый череп этим молотком.
— Зря побрилась, — сказал дед. — Некрасиво. С волосами лучше.
Дед говорил дело. Действительно — зачем? Не могла же я и вправду верить, что на месте волос из моей сумасшедшей башки вылезут…
— Змеи? — закончил дед вслух и засмеялся.
Смех перешёл в кашель. Старик трясся, продолжая кашлять. Кашлять и хихикать. Хлопнул в сердцах ладонью по подлокотнику. Мелькнула надежда, что сейчас его хватит кондрашка. Вместе с надеждой в голову влез проныра Фрейд. Венский маразматик считал истоком того эллинского мифа о Медузе Горгоне страх кастрации: мальчик, впервые видевший женские гениталии, приходил в ужас от возможности лишиться пениса. Он застывал — каменел. Разумеется, процесс превращения в камень Фрейд связывал с эрекцией. Фаллос как камень. А ведь иногда камень это просто камень. Кстати, у балагура Рабле сам дьявол с перепугу бежит прочь от дамы, спустившей свои панталоны и выставившей напоказ свою вульву.
— Сказки… это… всё, — кривясь от кашля, выдавил старик. — Легенды и мифы вашей… древней Греции… Сейчас тебе жизненную историю…