– Он звонил, когда я к тебе собиралась, Валя. Сказал, что ему не дадут сегодня увольнительную и он не сможет прийти. А я, Валюша, даже рада. Я почему-то сейчас боюсь с ним встречаться. Мне надо как-то вести себя…
– Ты только не занимайся самоедством, Майка. Вот что помни. И приходи завтра.
Они простились. Фонари тускло горели среди ветвей старых кленов, скользили, покачивались на тротуаре тени, листья вкрадчиво шуршали о заборы, и где-то в осеннем небе текли над городом неясные звуки: не то шумел ветер в антеннах, не то из степи долетали отголоски паровозных гудков.
«Что случилось? – думала Валя, идя по улице под это гудение в небе. – Почему все-таки не позвонил Алексей?»
Она взбежала по лестнице, открыла дверь своим ключом, в передней же, услышав голоса из-за двери, не раздеваясь, пробежала в комнату – и увидела: за столом под абажуром сидел брат с белыми выгоревшими волосами, без кителя, в свежей сорочке; он ужинал вместе с тетей Глашей.
– А, сестренка! – воскликнул Василий Николаевич, вставая, и она, запыхавшись, обняла его за бронзовую от загара шею.
– Как я рада, что ты приехал! – заговорила она задохнувшимся голосом. – Загорел! Как грузчик! Точно с моря вернулся!
– Солнце, лес и река. – Василий Николаевич подмигнул. – Ну, раздевайся. Ох, черт побери! Ведь ты, по-моему, похорошела, сестра!
Она села на стул, не сняв пальто, спросила, не сдержавшись:
– Слушай… скажи, пожалуйста, с Дмитриевым всё хорошо?
– Вот как? – проговорил Василий Николаевич и несколько озадаченно прикрыл двумя пальцами губы, вглядываясь в сестру. – Тебя не чересчур ли интересует Дмитриев? А? И сразу с места в карьер? А я тебя не видел все лето.
– Пожалуйста, извини, – сказала Валя. – Я просто так спросила.
Глава двадцать первая
Два дня училище устраивалось на зимних квартирах.
Летом здесь был ремонт, в классах еще пахло свежей краской, обновленные доски отсвечивали черным глянцем; коридоры учебного корпуса с недавно выкрашенными полами, тщательно натертый паркет в батареях – все выглядело по-праздничному.
Начинался новый учебный год, шли первые его дни, и, едва только выкраивались свободные минуты, Алексей поднимался на четвертый этаж, в таинственную тишину библиотеки, и садился под уютной лампой за столик читальни, где разговаривали только шепотом, где даже суровые старшины батарей, охрипшие от постоянных команд, снижали строевые басы до нежного шелеста. И здесь, среди безмятежного шороха страниц, по-новому открывался Алексею еще полностью неизведанный книжный мир, отдаленный тремя годами фронта.
В детстве он читал Майн Рида, Жюля Верна, Джека Лондона, потом все, что было в библиотеке отца о гражданской войне, о двадцатых годах.
Но он сам прошел через другую долгую войну, он был теперь не тот, и многое, что так возбуждало воображение, манило его в детстве, сейчас уже не волновало так сильно. Он жадно набросился на книги Толстого и Стендаля, ежедневно открывая глубины второй жизни, которые потрясали его. Что ж, у опыта нет общей школы, своих учеников время учит порознь; но каждая книга на полке казалась ему другом, протягивающим руку, которую он раньше не замечал.
Раз Степанов, выходя вместе с Алексеем из библиотеки, застенчиво сказал:
– Жаль, Дмитгиев, что человеческая жизнь так коготка. Не успеешь узнать все, что здесь. Обидно, пгавда? У каждого есть пгобелы – чего-то не знаешь. Джеймс Кук называл эти пгобелы – унексплогед, «белые пятна». – И без всякой последовательности заговорил о другом: – А ты знаешь, твой Богис какой-то не свой ходит. Вы не общаетесь? Неужели между вами всё? Очень жаль…
Да, после приезда в город из лагеря они ни разу не разговаривали, будто не знакомы были, избегали друг друга – все прежнее было кончено, между ними будто пролегла полоса черного цвета, разделила их. Борис был мрачен, замкнут, иногда же он принимал равнодушный вид, точно ничего не случилось, иногда демонстративно, казалось, с брезгливым презрением отворачивался при вынужденных встречах с Алексеем в училищных коридорах или на занятиях, и Алексей чувствовал, что не может преодолеть в себе что-то неприятное, отвратительное, мешающее ему оставаться таким, каким он был всегда.
Внешне все в батарее было тихо, но обстановка в дивизионе была накалена, еще более подогреваемая распространявшимися слухами о том, что дело Брянцева и Дмитриева перешло уже все пределы нормальных взаимоотношений, что это недопустимо в армии и что их обоих должны исключить из училища по рапорту майора Градусова. Однако, кроме нескольких человек, никто в дивизионе толком не знал, что произошло на стрельбах. Не знал, видимо, все подробности и Степанов.
Вчера днем в учебном корпусе, как только начался перерыв после первого часа занятий и везде захлопали стеклянные двери, а длинные коридоры стали наполняться папиросным дымом, Алексей увидел, как Степанов, сев на подоконник возле дверей курилки, рассеянно потирая круглую свою голову, говорил Полукарову, который слушал его с ироническим видом человека, уставшего продолжать спор: