Папа садится во главе стола. Откинувшись на две подушки, восседает, как на троне. По сторонам рассаживаются гости. Толкаются, двигают стулья, теснятся у стола. Папа первым снимает салфетку со своей тарелки с ритуальной пищей и придирчиво оглядывает ее. У мамы расширяются глаза. Неужели что-нибудь забыли?
Под листами мацы обнаруживается зелень, наподобие мха на старой крыше, — горькие травы; тут же чашечка с хреном, куриная шейка, крутое яйцо. То же самое — на пасхальных тарелках у всех сидящих за седером.
— Аарон! Отдашь мне свой марор, да? — кричит через стол Абрашка старшему брату.[23]
— Вот обжора! Только об одном и думаешь! Праздник не праздник — тебе все равно!
— А сам-то! В такой день лаешься как собака. Я только попросил марор!
— Известное дело, тебе лишь бы брюхо набить, хоть бы и хреном!
— Тихо! — обрывает перебранку папа. — Что за свара? Наливайте бокалы и передавайте вино другим.
Бутылки переходят из рук в руки. Каждый тянется налить поскорее, вино булькает, выплескивается на скатерть.
— Отличное винцо, а? Эх, такой бы мне сладкой жизни…
— Не забудьте про чашу пророка Илии, — указывает папа подбородком.
— Возьмите вот этого вина, оно лучше, — прибавляет мама.
Наклоняется бутылка, и высокая красная чаша Илии, до тех пор стоявшая пустой и праздной, в один миг наполняется до краев.
Искрится вино. Кружатся головы. Словно ветром перелистывает потрепанные страницы раскрытых книг Исхода. Склонились головы. Потекли первые молитвословия.
Я, как всегда, сижу, тесно зажатая между мамой и папой. На этот раз еще теснее — из-за подушек на папином стуле. По телу разливается душный жар. Голова отяжелела от вина. Так и хочется прикорнуть на заманчивых пуховых подушечках. Но я знаю, что скоро, после первых молитв, папа склонится надо мной, будто не я ему, а он мне должен задать «Четыре вопроса».
Вот он уже кивает мне…
— Ну-ну…
За столом вдруг становится тихо. Все смотрят на меня. Я ныряю с головой в Агаду, зарываюсь в буквы. Вожу пальцем по строчкам, чуть ли не отковыриваю их. У меня захватывает дух, я вздрагиваю от собственного голоса.
— Чем отличается эта ночь от всех других ночей?..
Папа тихонько подсказывает. Мне чудится, что на другом конце стола сдавленно хихикают, и я запутываюсь еще больше. Еле-еле переползая от строчки к строчке, путаю вопросы… А ведь знала все наизусть. И столько еще надо было спросить.
Не успеваю я выговорить последнее слово, как поднимается гомон… все с облегчением открывают Агаду.
Церемония словно катится по рельсам. Каждый нараспев читает про себя, пытается обогнать соседа или угнаться за ним, зовет, подталкивает его голосом.
Голоса ударяют в окна, отскакивают от стен, пробуждают старого рабби Шнеерсона, чей портрет уже много лет висит в столовой. Он следит за происходящим своими зелеными глазами, внимательно вслушивается. Не висится спокойно и тщедушному рабби Менделю на противоположной стене серьезный, в белом кафтане и с длинной седой бородой, он высовывается из рамки, словно привлеченный чтением «Агады».
Даже стены прислушиваются.
Даже потолок опустился и слушает рассказ об Исходе — ему тоже надо унести каждое слово с собою, ввысь.
Страница за страницей струятся слова, как песок в пустыне. Я и смотреть-то на всех устала. Где мы сейчас?
Неожиданно врывается вульгарная перепалка, это снова сцепились братья.
— Где ты читаешь, дурья башка? Ты пропустил страницу — кричит Мендель Абрашке.
Я по своей книжке блуждаю наугад, листаю пожелтевшие страницы. Вот винное пятнышко, а вот застрявшая между страниц с прошлого года крошка мацы. А вот попалась картинка: пасхальный стол, сияющие лица сотрапезников.
У меня сжимается сердце: наши деды и бабки, они тут, совсем рядом. Какие изможденные, иссохшие. Бережно переворачиваю страницы дальше. Где еще эти далекие предки? Крошится на страницу кусочек мацы. Не песок ли египетской пустыни скрипит под ногами?
— Рабами мы были… — шепчу я.
И растрепанные страницы расступаются. Ветер пустыни свищет в уши. Бледные тени с раскрашенных картинок все ближе. Их дыхание — мое дыхание. Вызванные к жизни словом, они изливают душу, рассказывают о своих страданиях, о тяжком пути изгнанников через пустыню, с передышками и новыми переходами.
Днями, ночами, годами, без хлеба и без воды. Со стесненной душой. Согбенные тени, еле идут, тяжело дышат.
И у меня опускаются плечи, будто я сама бреду, утопая в песке. Пересохло во рту. Трудно вымолвить слово. Слова пристают к губам, как комочки глины. Шепчу, сгорбившись над книгой. Проскользнуть бы туда, на страницы «Агады», очутиться на длинной дороге, подойти к каждому, ободрить, разделить ношу…
Боже! Неужели и дети шли с ними? Шли и плакали…
Где мы?
Кажется, все читающие разбрелись в разные стороны, мне не догнать их.
А где читает папа? Лучше слушать его спокойный голос. Каждое слово припечатывается, как шаг. Словно папа идет по ровной дороге. И мне бы с ним… Вот, слава Богу, он приостановился, чтобы перевести дух.
— Итого десять казней… — Отец жестом просит чашу, чтобы отлить вино из бокала. — Кровь… мор…